…И не мастерская это вовсе была, а тайный перевалочный пункт для революционной литературы. Приходят разные брошюры, книги из-за рубежа, ну, надо их разнести по фабрикам, по заводам, по лавкам, в казармы воинские – обязательно, ну чтобы солдаты тоже правду узнали. Или вот однажды созорничал, купил билет в синемa и в темном зале бросил вверх пачку листовок, шум был такой – потом еле ушел. Сноровка уже появилась, приоделся слегка, рубаху сатиновую приобрел, хорошие сапоги, штаны без заплат, даже картуз купил с лаковым козырьком. Ну – стал посыльный такой из богатой лавки или мелкий приказчик, кто меня заподозрит. Как-то городовой все же схватил: «А ну, покажи, парень, что у тебя в мешке?..» Вывернулся я, побежал – дворами, дворами, поленницу за собой повалил, потом в мастерской сказали: хлопец-то у нас, видать, боевой. Меня эта похвала окрылила. Сроду никто не хвалил, все больше – по сусалам, по шее да по зубам. Человеком себя почувствовал. В армию-то я, к счастью, по возрасту не попадал. Ну а когда в марте свергли царя, ну, не знаю, как объяснить – прямо вселенский праздник на всю нашу ивановскую, все – с красными ленточками, везде – ура!.. Все – обнимаются, незнакомые люди целуют, поздравляют друг друга, городовые, конечно, куда-то попрятались, сожгли тюрьму, которая на канале была, потом сожгли на Фонтанке проклятое Охранное отделение, каждый день – митинг, на каждой площади – от своей партии говорят, кто от эсдеков, кто от кадетов, кто от анархо-синдикалистов, в Таврический дворец, куда и подойти раньше было нельзя, теперь – пожалуйста, проходи, если, конечно, за демократию… Тогда услышал я и товарища Ленина, и товарища Троцкого, и господина Керенского Александра Федоровича, который потом революцию предал, и Мартова, и Коллегаева, и Спиридонову, и с товарищем Зиновьевым познакомился, и с Подвойским, и со Свердловым, и с Антоновым, который Овсеенко, мне лично руку пожал… Революция – веселое дело!.. Воздух был тогда в Петрограде такой, что только вдохни – в сердце сладко от счастья. Эх, жаль, думаю, Матвей Аристархович не дожил… И вот бегу один раз, в июне, по Кронверкскому проспекту, из дворца царской балерины Кшесинской, из штаба, значит, большевиков, я к большевикам тогда уже твердо примкнул, вдруг окликают меня: Егор Иванович!.. – смотрю: пигалица такая, ростом мне по плечо, косицы торчат, почти барышня, в платьице таком с белым воротничком. Дарья, говорю, это ты? Я, говорит, Егор Иванович, я это, я… Ну – встреча! Пять лет ее не видал! Оказывается, из трактира она давно ушла, сейчас в пошивочном ателье мадам Аделии Кондуковой. Где это, спрашиваю? А тут, на Малой Мещанской, третий дом от угла, вывеска есть… И вся сияет, как начищенный самовар, смотрит на меня восторженными глазами. Так ведь и есть на что посмотреть: кожанка на мне почти новая, опять-таки кожаные галифе, поясом перетянут, на нем – вот такой маузер, в кобуре, сам матрос Железняк подарил, фуражечка ладная – одним словом, боец революции… Ладно, говорю, Дарья, понятно с тобой, на днях проведать зайду. А сейчас – извини, бегу, таков текущий революционный момент… Она только глазами моргает. Я понимаю, говорит, Егор Иванович, только вы обязательно загляните. Помните, как мы под лестницей с вами сидели, как я вам сухарь обсыпанный принесла?.. Ну, побежал я дальше по революционным делам, на углу обернулся – стоит Дарья, смотрит мне вслед. Рукой так несмело махнула… Тоже ей помахал, крикнул: Дарья, жди, мол, меня…
…Вызывает однажды к себе товарищ Дзержинский. Ну, думаю, значит, опять какой-нибудь секретный пакет – в Петроград. Нет, вижу, сажает меня прямо в автомобиль, привозит в Кремль, ведет какими-то затруханными коридорами, путается, между прочим, два раза, и то, где ж запомнить: всего три месяца, как правительство перебралось в Москву. Наконец приводит меня в большой кабинет, с люстрой хрустальной, с разрисованным потолком, а там товарищ Ленин собственной персоной сидит, и сбоку, с краешку так, примостился – товарищ Сталин. И вот смотрят они на меня, товарищ Дзержинский тоже садится, сразу закуривает, пальцами по столу этак неприятно – тук-тук… Ну, думаю, тут – не курьером лететь, осторожненько надо, тут дело серьезное. А товарищ Ленин прищуривается, будто дым ему глаза ест, и начинает политические подходы: дескать, знаем мы вас, товарищ Соломин, как верного и последовательного большевика, с тринадцатого года в подполье, проявили себя, выросли на наших глазах, еще Матвей Малкунов вас лично рекомендовал. А посему, говорит, хотим доверить вам архиважное поручение… Ну, я отвечаю, как полагается: есть!.. Всегда, мол, готов умереть за пролетарскую революцию!.. В общем, дает он мне все-таки секретный пакет – товарищу Троцкому, который сейчас находится в Муроме, народному комиссару по военным делам. Вручить только лично, об исполнении доложить… Но дело, как выясняется, отнюдь не в пакете, хоть запечатан он в трех местах крутым сургучом, а главное для меня, будучи в Муроме, посмотреть зорким глазом, что там и как. Конечно, товарищ Троцкий – один из вождей социалистической революции, сражался на баррикадах еще в 1905 году, но большевиком стал при этом недавно, намерения его неясны, ситуация вообще смутная, кругом – заговоры, измена, мировая буржуазия плетет, есть, дескать, у нас подозрения, что склонен товарищ Троцкий к бонапартизму. Спрашивает с хитрецой: знаете, кто такой Бонапарт? Отвечаю ему: так точно, Владимир Ильич! Наполеон Бонапарт есть душитель французской коммуны, променял свободу трудящихся на императорский трон! Товарищ Ленин, вижу, страшно обрадовался: смотрите, товарищи, восклицает, какая у нас образованная молодежь!.. Так вот, хотелось бы, батенька, знать о его намерениях. Это он мне «батенька» говорит, в мои восемнадцать лет!.. То есть, говорит, чтобы я присмотрелся на месте, аккуратно прикинул бы, что происходит вокруг председателя РВС, и если окажется вдруг, что товарищ Троцкий действительно имеет преступные замыслы, то мне следует поступить, как подсказывает революционный долг. Да-да, батенька, слабости не проявлять! Революция в опасности, будущие поколения колебаний нам не простят!.. И, между прочим, товарищ Ленин выглядел совершенно не так, как изображали его потом в фильмах и на портретах. Низенький, хитроватый, улыбочка, подергивается чуть-чуть, волосы по бокам – как пакля, приклеенная к голове. А тут вдруг, только он это сказал, кожа у него как бы присохла к костям, глаза провалились, губы, как пленочки, растянулись вдоль желтых зубов. И дыхание по-звериному, нутряное – как храп. Товарищ Дзержинский, предостерегая, даже привстал: Владимир Ильич!.. И все тут же прошло. Опять щурится на меня лысенький, себе на уме, мужичок… Как, товарищ Соломин, справитесь? Говорю: справлюсь! Свой долг исполню, Владимир Ильич!.. Понравилось им, как бойко я отвечал. Только надо бы псевдоним, объясняют, вам какой-нибудь взять. Это чтобы никто вас не расшифровал. Ну, псевдоним, отвечаю, пусть так у меня и будет – Зоркий, Марат… Посмеялись они чего-то, переглянулись. Товарищ Сталин тоже так мелко поперхал себе в усы: кхе-кхе… До этого в мою сторону и не смотрел, слова не вымолвил, будто его не касается, сидел, трубку в пальцах сжимал… Ну, выписали мне тут же грозный мандат: дескать, всем организациям советской власти оказывать немедленное содействие, могу реквизировать любые средства передвижения, подчинять себе воинские отряды, судить революционным судом. Подписали товарищ Ленин и товарищ Дзержинский. Там уже подписи были товарищей Каменева, Зиновьева и Свердлова. С таким мандатом разве что на небеса посылать. А с другой стороны, мандат – он и есть мандат, простая бумажка, цена ему – плюнуть и растереть. Это через год где-то мандаты стали громадной силой, а тогда, в восемнадцатом, в неразберихе, в чертовой кутерьме, чихать все хотели на все. Тогда и товарища Ленина никто толком не знал, но уж лучше такая бумажка, чем ничего…
…Скажу откровенно: не то чтобы я совсем без памяти был, а только до сих пор у меня картина перед глазами всплывает. Ночью проснусь иногда – вижу, как эти матросы, кронштадтцы, отчаянные ребята, будто свечи, плавятся и горят: дымятся, истекают синим огнем, и ведь никто, поверишь, никто, хоть не привязаны, с места своего не сойдет, стоят вокруг него как столбы, головы запрокинуты, руки, значит, подняты к небу, и от них, с концов черных пальцев, обугленных, искры летят… А те, которые в круглых меховых шапках, по-прежнему пляшут – вскидывают локти по-птичьи, бьют каблуками, как в бубен, земля дрожит… Главное – визг такой, словно сам воздух кричит, словно режут свинью, но не сразу, а медленно так – заживо распарывают ее…