Этой своей тревогой он заражал и меня. Мне тоже начинало казаться, что я слышу отчетливое постукивание секундной стрелки. Правда, должен заметить, что на меня действовали не столько общетеоретические рассуждения, которые в конце концов трактовать можно было и совершенно в ином ключе, сколько конкретные изменения, происходившие лично со мной. О сенсорном сканировании, которое вдруг во мне обнаружилось, я уже говорил. О неистовстве эротического термояда в партнерстве с Ирэной – тем более. Однако по-настоящему меня пугало другое: именно в эти месяцы, как безумие, порожденное сбоем нейрохимических тормозов, начала нарастать во мне какая-то неестественная энергетика. За сентябрь и октябрь я действительно пробуровил невообразимый материал, но это только лишь потому, что теперь я работал фактически непрерывно. Вскакивал я, как правило, в пять утра, очумелый, подброшенный, точно в мозгу начинал колотиться сумасшедший будильник, наскоро умывался, забрасывал в шкаф постель, включал компьютер и, будто в трясину, проваливался в мир ссылок, фотографий и текстов. Не прерывался я даже чтобы поесть – быстренько жевал бутерброд, по-прежнему впиваясь напряженным взглядом в экран. Я даже чай или кофе себе почти не заваривал – просто наливал из-под крана большую кружку воды. Каждая секунда, потраченная впустую, казалась мне преступлением. Каждый отрезок времени, проведенный вне письменного стола, – прожитым напрасно. Светлели за окном сумерки, стекая на край земли, всплывало откуда-то солнце и начинало прогревать дремлющий небосвод, потом, через какое-то время, оно переползало на другую сторону дома – тускнело там, остывало, проваливалось за выступы крыш, небо снова темнело, растягивались по нему фиолетовые облака, сгущались краски, вспыхивал электрический свет, а я все сидел и сидел, впитывая в себя страницы, абзацы, примечания, сноски, делая тут же пометки то в файлах, то на бумаге – россыпь мелких листочков, как снег, усыпала мой стол. Иногда вдруг начинал звонить телефон – я сипел что-то невразумительное в теплую трубку. Иногда под веки словно набивался песок – я откидывался на спинку стула и минут десять бессмысленно таращился в потолок. Два-три раза в неделю я был вынужден перебираться в офис Ирэны, но и здесь почти сразу же, будто маньяк, утыкался, весь скрючившись, в тот же экран. Спать я ложился не ранее двух часов ночи, да и то был это не сон, так – коротенькое механическое выключение. Сознание у меня все равно продолжало работать: часто я вскакивал, точно выныривая из воды, тряс башкой, задыхался, бежал босиком к письменному столу и чудовищными каракулями набрасывал внезапно возникающие соображения. А случалось, не мог после этого удержаться, включал вновь компьютер, и тогда рабочий день превращался у меня в рабочую ночь.
Это было какое-то тихое помешательство. Даже когда я, охваченный жарким порывом, радостный и смятенный, забывающий моментами обо всем, писал свою книгу о судьбе царской семьи, температура творческого горения была у меня явно ниже. Я, помнится, тогда и гулял, и сидел на институтских собраниях, и пил кофе с Борисом, и ругался с Юрочкой Штымарем, затягивавшим меня во вспыхнувшую в институте войну, и выслушивал нудноватые инвективы Ерика Лоскутова, и почти ежедневно встречался с Нинель, которая – что удивительно – откликалась почти на каждый мой зов. Теперь же работа вытеснила у меня все. Я буквально рычал, если мне приходилось хоть ненадолго ее оставлять. Я впадал в бешенство, если ее прерывал какой-нибудь бытовой затор. В известном смысле это было неплохо. Гений – это количество, когда-то обмолвился Бодрийяр. Не тот восходит к вершинам, кто пишет талантливую статью, а тот, кто, не успокаиваясь на достигнутом, пишет сорок таких статей. С другой стороны, присутствовало в этом нечто патологическое: я жил, думал, действовал как бы не сам, а – повинуясь чему-то, неслышно прорастающему изнутри. Меня будто подхватил энергетический шквал и потащил по воздуху, не позволяя более коснуться земли.
Стоит, вероятно, сказать, что ни к каким принципиальным прозрениям это не привело. Я, например, без особых усилий установил, что действительно в середине семидесятых годов потерпел аварию самолет, вылетевший из Пулково (Ленинград) рейсом на Кисловодск. Погибли все пассажиры, весь экипаж. Ну и что мне это дало? Решительно ничего. Я очень внимательно изучил рапорт Дрейцера, где впервые в достоверном контексте упоминается Осовец, и не сумел извлечь из него ни грамма сверх тех скудных сведений, что были уже известны. Точно так же я тщательно изучил загадочное «письмо Зиновьева» – то, где Ленин, впав в коматозное состояние, начал якобы прорицать, – и точно так же не смог ничего прибавить к соображениям, ранее высказанным Старковским. Единственное, о чем я не без вежливого злорадства ему сообщил, что версия с «пеплом Гитлера», высыпанным в Москве, скорее всего, действительности не соответствует. Согласно вполне убедительным документам, кстати из открытых источников, так что проверить легко, останки Гитлера были закопаны около Магдебурга в Восточной Германии, на территории одного из подразделений НКВД; в 1970 г. по предложению Ю. В. Андропова, утвержденному политбюро, они были эксгумированы, сожжены, сброшены в Эльбу, правда, фрагменты черепа и челюстей хранятся в архиве ФСБ до сих пор… Извините, уважаемый Георгий Вадимович, за эти мелочные придирки… Что же касается концептуального позитива, если, конечно, это таким термином можно определить, то я предложил Старковскому обратить внимание, во-первых, на внезапный кульбит, который совершил Троцкий в июле семнадцатого, вступив в партию большевиков, а во-вторых, на другой весьма странный факт, который уже внес в свой архив. Во время дискуссий о Брестском мире, когда Ленин, требовавший его подписания, оказался в удручающем меньшинстве и уже собирался, как известно, выйти из правительства и ЦК, товарищ Троцкий, до этого яростно отстаивавший войну, вдруг свою позицию коренным образом изменил. При решающем голосовании он воздержался, прошла резолюция Ленина, «похабный мир» с немцами был заключен, поезд советской истории двинулся по известному нам пути… Видимо, между ними было достигнуто какое-то тайное соглашение. Сразу же после этого Троцкий занял пост комиссара по военным и морским делам. Однако возможно, что этим сделка не ограничилась – Троцкий получил в обмен на свой голос что-то еще, о чем можно только догадываться в свете нынешних координат… И еще один, тоже очень любопытный сюжет. Генерал Слащев, который защищал у Врангеля Крым, «талантливый психопат», как его охарактеризовал некий эмигрантский историк, прославился в тот период массовыми казнями мирного населения (Булгаков отразил это в своей пьесе «Бег»), причем виселицы по его личным приказам располагались в виде необычных геометрических знаков, начертаниями похожих на символы каббалы. Так вот, после взятия Крыма и кратковременной эмиграции Слащев вернулся в Россию, но не был расстрелян, как того следовало ожидать (вспомните и сравните с судьбой казненного Колчака), а был почему-то помилован, по особому распоряжению Фрунзе переведен на службу в Москву, некоторое время преподавал на курсах высшего комсостава, далее при подозрительных обстоятельствах был убит у себя на квартире. Зато Фрунзе в 1925 году стал вместо Троцкого председателем РВС, армию распустил, начал создавать ее заново, видимо «под себя», однако в том же 1925 году внезапно умер при операции по поводу язвы желудка. На операции настоял Сталин, смотрите на данную тему «Повесть непогашенной луны» Б. Пильняка. Сменил Фрунзе на посту председателя РВС Климент Ворошилов. Врачи, проводившие операцию, кажется, были расстреляны, а в 1938 году был расстрелян и сам Пильняк… Здесь, видимо, тоже есть что копать…
Не стану утверждать, что мне самому эти фантастические построения нравились. Встретив такое в литературе, я, наверное, фыркнул бы и, не разбираясь, отбросил бы это как явную чушь. Но тут был случай совершенно иного рода: масса накопленного материала приближалась, по-видимому, к некой критической величине, начиналась реакция спонтанного смыслового синтеза, и протекала она в значительной мере уже как бы независимо от меня.