– Покорно благодарю. Кроме этого, вы ничего другого в семинаристах не заметили?
– Я ни с одним не знакома и мало видела их. Они такие неотесанные, говорят смешно…
– Это наши настоящие миссионеры, нужды нет, что говорят смешно. «Немощные и худородные» – именно те, кого нужно. Они пока сослепа лезут на огонь да усердно…
– На какой огонь?
– На свет, к новой науке, к новой жизни… Разве вы ничего не знаете, не слыхали? Какая же вы…
– Что же семинаристы?
– Их держат в потемках, умы питают мертвечиной и вдобавок порют нещадно; вот кто позадорнее из них, да еще из кадет – этих вовсе не питают, а только порют – и падки на новое, рвутся из всех сил – из потемок к свету… Народ молодой, здоровый, свежий, просит воздуха и пищи, а нам таких и надо…
– Кому нам?
– Кому? сказать? Новой, грядущей силе…
– Так вы – «новая грядущая сила»? – спросила она, глядя на него с любопытством и иронией. – Да кто вы такой? Или имя ваше – тайна?
– Имя? Вы не испугаетесь?
– Не знаю, может быть: говорите.
– Марк Волохов. Ведь это все равно здесь, в этом промозглом углу, что Пугачев или Стенька Разин.
Она опять с любопытством поглядела на него.
– Вот вы кто! – сказала она. – Вы, кажется, хвастаетесь своим громким именем! Я слышала уж о вас. Вы стреляли в Нила Андреича и травили одну даму собакой… Это «новая сила»? Уходите – да больше не являйтесь сюда…
– А то бабушке пожалуетесь?
– Непременно. Прощайте!
Она сошла с беседки и не слыхала его последних слов. А он жадно следил за ней глазами.
– Вот если б это яблоко украсть! – проговорил он, прыгая на землю.
Однако она бабушке не сказала ни слова, а рассказала только своей приятельнице, Наталье Ивановне, обязав ее тоже никому не говорить.
Часть четвертая
I
Вера, расставшись с Райским, еще подождала, чутко вслушиваясь, не следует ли он за ней, и вдруг бросилась в кусты, раздвигая ветви зонтиком и скользя как тень по знакомой ей тропинке.
Она пробралась к развалившейся и полусгнившей беседке в лесу, который когда-то составлял часть сада. Крыльцо отделилось от нее, ступени рассохлись, пол в ней осел, и некоторые доски провалились, а другие шевелились под ногами. Оставался только покривившийся набок стол, да две скамьи, когда-то зеленые, и уцелела еще крыша, заросшая мхом.
В беседке сидел Марк. На столе лежало ружье и кожаная сумка.
Он подал Вере руку и почти втащил ее в беседку по сломанным ступеням.
– Что так поздно?
– Брат задержал, – сказала она, поглядев на часы. – Впрочем, я только четверть часа опоздала. Ну, что вы? ничего не случилось нового?
– А что должно случиться? – спросил он, – разве вы ждали?
– Не посадили ли на гауптвахту опять, или в полицию? Я каждый день жду…
– Нет, я теперь стал осторожнее, после того как Райский порисовался и свеликодушничал, взял на себя историю о книгах…
– Вот этого я не люблю в вас, Марк…
– Чего «этого»?
– Какой-то сухости, даже злости ко всему, кроме себя. Брат не рисовался совсем, он даже не сказал мне. Вы не хотите оценить доброй услуги.
– Я ценю по-своему.
– Как волк оценил услугу журавля. Ну, что бы сказать ему «спасибо» от души, просто, как он просто сделал? Прямой вы волк! – заключила она, замахнувшись ласково зонтиком на него. – Все отрицать, порицать, коситься на всех… Гордость это или…
– Или что?
– Тоже рисовка, позированье, новый образ воспитания «грядущей силы»…
– Ах, вы насмешница! – сказал он, садясь подле нее, – вы еще молоды, не пожили, не успели отравиться всеми прелестями доброго старого времени. Когда я научу вас человеческой правде?
– А когда я отучу вас от волчьей лжи?
– За словом в карман не ходите: умница! С вами не скучно. Если б еще к этому…
Он почесал задумчиво голову.
– В полицию посадили! – договорила она. – Кажется, только этого недостает для вашего счастья!
– Не будь вас, давно бы куда-нибудь упекли. Вы мешаете…
– Вам скучно жить мирно, бури хочется! А обещали мне и другую жизнь, и чего-чего не обещали! Я была так счастлива, что даже дома заметили экстаз. А вы опять за свое!
Он взял ее за руку.
– Хорошенькая рука, – сказал он, целуя несколько раз, и потянулся поцеловать ее в щеку, но она отодвинулась.
– Опять нет! Скоро ли это воздержание кончится? Вы, должно быть, боитесь Успенского поста? Или бережете ласки для…
– Не люблю я, когда вы шутите! – отдернув руку, сказала она. – Вы это знаете.
– Тон нехорош?
– Да, неприятный. Прежде отучитесь от него и вообще от этих волчьих манер: это и будет первый шаг к человеческой правде!
– Ах, вы барышня! девочка! На какой еще азбуке сидите вы: на манерах да на тоне! Как медленно развиваетесь вы в женщину! Перед вами свобода, жизнь, любовь, счастье – а вы разбираете тон, манеры! Где же человек, где женщина в вас!.. Какая тут «правда»!
– Вот теперь, как Райский, заговорили…
– А что он, все страстен?
– Еще больше. Я не знаю, право, что с ним делать.
– Что? Дурачить, тянуть…
– Гадко, неловко, совестно, – сказала она, качая головой. – И не умею я, это не мое дело!
– Совестно! вы думаете, он не дурачит вас?
Она покачала с сомнением головой.
– Нет, он, кажется, увлекается…
– Тем хуже; он ухаживает, как за своей крепостной. Эти стихи, что вы мне показывали, отрывки ваших разговоров – все это ясно, что он ищет развлечения. Надо его проучить…
– Лучше все открыть ему – он уедет. Он говорит, что тайна поддерживает в нем раздражение и что если он узнает все, то успокоится и уедет…
– Врет, не верьте, хитрит. А лишь узнает, то возненавидит вас или будет читать мораль, еще скажет, пожалуй, бабушке…
– Боже сохрани! – перебила Вера, вздрогнув, – если ей скажет кто-нибудь другой, а не мы сами… Ах, скорее бы! Уехать мне разве на время!..
– Куда вы уедете! Надолго – нельзя и некуда, а ненадолго – только раздражите его. Вы уезжали, что ж вышло? Нет, одно средство, не показывать ему истины, а водить. Пусть порет горячку, читает стихи, смотрит на луну… Ведь он неизлечимый романтик… После отрезвится и уедет…
Она вздохнула в ответ.
– Он не романтик, а поэт, артист, – сказала она. – Я начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не было ко мне того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все – и мы будем друзья…
– Да ну его! – сказал Марк, взяв ее опять за руку. – Мы не затем сошлись, чтоб заниматься им.
Он молча целовал у ней руку. Она задумчиво отдала ее ему на волю.
– Ну что же вы? – спросила она, отряхивая задумчивость.
– А что?
– Что делали, с кем виделись это время? не проговорились ли опять чего-нибудь о «грядущей силе», да о «заре будущего», о «юных надеждах»? Я так и жду каждый день; иногда от страха и тоски не знаю куда деться!
– Нет, нет, – смеясь, сказал Марк, – не бойтесь. Я бросил этих скотов; не стоит с ними связываться.
– Ах, дай Бог: умно бы сделали! Вы хуже Райского в своем роде, вам бы нужнее был урок. Он артист, рисует, пишет повести. Но я за него не боюсь, а за вас у меня душа не покойна. Вон у Лозгиных младший сын, Володя, – ему четырнадцать лет – и тот вдруг объявил матери, что не будет ходить к обедне.
– Что же?
– Высекли, стали добираться – отчего? На старшего показал. А тот забрался в девичью да горничным целый вечер проповедовал, что глупо есть постное, что Бога нет и что замуж выходить нелепо…
– Ах! – с ужасом произнес Марк. – Ужели это правда: в девичьей! А я с ним целый вечер, как с путным, говорил, дал ему книг и…
– Уж он в книжную лавку ходил с ними: «Вот бы, – говорит купцам, – какими книгами торговали!..» Ну, если он проговорится про вас, Марк! – с глубоким и нежным упреком сказала Вера. – То ли вы обещали мне всякий раз, когда расставались и просили видеться опять?