Она молчала, продолжая с наслаждением останавливать ласковый взгляд на каждом дереве, на бугре и, наконец, на Волге.

– Все, – сказала она равнодушно.

– Да, это прекрасно, но, однако, этого мало: один вид, один берег, горы, лес – все это прискучило бы, если б это не было населено чем-нибудь живым, что вызывало и делило бы эту симпатию.

– Да, это правда: прискучило бы! – подтвердила и она.

– Стало быть, у вас есть кто-нибудь здесь, с кем вы делитесь сочувствием, меняетесь мыслями?

Она молчала и будто не слушала его.

– Вера?

– А? Я не одна живу, вы знаете! – сказала она, вслушавшись в его вопрос. – Бабушка, Марфенька…

– Будто вы с ними делитесь сочувствием, меняетесь мыслями?

Она взглянула на него, и в глазах ее стоял вопрос: почему же нет?

– Нет, – начал он, – есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов – там и скамья есть – и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье – понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!

Она с опущенными ресницами будто заснула в задумчивости.

– Есть ли такой ваш двойник, – продолжал он, глядя на нее пытливо, – который бы невидимо ходил тут около вас, хотя бы сам был далеко, чтобы вы чувствовали, что он близко, что в нем носится частица вашего существования, и что вы сами носите в себе будто часть чужого сердца, чужих мыслей, чужую долю на плечах, и что не одними только своими глазами смотрите на эти горы и лес, не одними своими ушами слушаете этот шум и пьете жадно воздух теплой и темной ночи, а вместе…

Она взглянула на него, сделала какое-то движение, и в одно время с этим быстрым взглядом блеснул какой-то, будто внезапный свет от ее лица, от этой улыбки, от этого живого движения. Райский остановился на минуту, но блеск пропал, и она неподвижно слушала.

– Тогда только, – продолжал он, стараясь объяснить себе смысл ее лица, – в этом во всем и есть значение, тогда это и роскошь, и счастье. Боже мой, какое счастье! Есть ли у вас здесь такой двойник, – это другое сердце, другой ум, другая душа, и поделились ли вы с ним, взамен взятого у него, своей душой и своими мыслями!.. Есть ли?

– Есть! – с примесью грудного шепота произнесла она.

– Есть! Кто же это счастливое существо? – с завистью, почти с испугом, даже ревностью, спросил он.

Она помолчала немного.

– А… попадья, у которой я гостила: вам, верно, сказали о ней! – отвечала Вера и, встав со стула, стряхнула с передника крошки от сухарей.

– Попадья! – недоверчиво повторил Райский.

– Да, она – мой двойник: когда она гостит у меня, мы часто и долго любуемся с ней Волгой и не наговоримся, сидим вон там на скамье, как вы угадали… Вы не будете больше пить кофе? Я велю убрать…

– Попадья! – повторил он задумчиво, не слушая ее и не заметив, что она улыбнулась, что у ней от улыбки задрожал подбородок.

А у него на лице повисло облако недоумения, недоверчивости, какой-то беспричинной и бесцельной грусти. Он разбирал себя и, наконец, разобрал, что он допрашивался у Веры о том, населял ли кто-нибудь для нее этот угол живым присутствием, не из участия, а частию затем, чтоб испытать ее, частию, чтобы как будто отрекомендоваться ей, заявить свой взгляд, чувства…

Он должен был сознаться, что втайне надеялся найти в ней ту же свежую, молодую, непочатую жизнь, как в Марфеньке, и что, пока бессознательно, он сам просился начать ее, населить эти места для нее собою, быть ее двойником.

Словом, те же желания и стремления, как при встрече с Беловодовой, с Марфенькой, заговорили и теперь, но только сильнее, непобедимее, потому что Вера была заманчива, таинственно-прекрасна, потому что в ней вся прелесть не являлась сразу, как в тех двух, и в многих других, а пряталась и раздражала воображение, и это еще при первом шаге!

Что же было еще дальше, впереди: кто она, что она? Лукавая кокетка, тонкая актриса или глубокая и тонкая женская натура, одна из тех, которые, по воле своей, играют жизнью человека, топчут ее, заставляя влачить жалкое существование, или дают уже такое счастье, лучше, жарче, живее какого не дается человеку.

– Хотите еще кофе? – повторила она.

– Нет, не хочу. А бабушка, Марфенька: вы любите их? – задумчиво перешел он к новому вопросу.

– Кого же мне любить, как не их?

– А меня? – вдруг сказал он, переходя в шутливый тон.

– Пожалуй, я и вас буду любить, – сказала она, глядя на него веселым взглядом, – если… заслужите.

– Вот как! ведь я вам брат: вы и так должны меня любить.

– Я никому ничего не должна.

– Хвастунья! «Я никому не обязана, никому не кланяюсь, никого не боюсь: я горда!..» – так, что ли?

– Нет, не так!

«Еще не выросла, не выбилась из этих общих мест жизни. Провинция!» – думал Райский сердито, ходя по комнате.

– Как же заслужить это счастье? – спросил он с иронией, – позвольте спросить.

– Какое счастье?

– Счастье приобрести вашу любовь.

– Любовь, говорят, дается без всякой заслуги, так. Ведь она слепая!.. Я не знаю, впрочем…

– А иногда приходит и сознательно, – заметил Райский, – путем доверенности, уважения, дружбы. Я бы хотел начать с этого и окончить первым. Так что же надо сделать, чтоб заслужить ваше внимание, милая сестра?

– Не обращать на меня внимания, – сказала она, помолчав.

– Как, не замечать вас, не…

– Не делать таких больших глаз, вот как теперь! – подсказала она, – не ходить без меня в мою комнату, не допытываться, что я люблю, что нет…

– Гордость! А скажите, сестра, вы… извините, я откровенен: вы не рисуетесь этой гордостью?

Она молчала.

– Не хочется вам похвастаться независимостью характера? Вы, может быть, стремитесь к selfgovernment[106] и хотите щегольнуть эмансипацией от здешних авторитетов, бабушки, Нила Андреевича, да?

– Вы, кажется, начинаете «заслуживать мое доверие и дружбу»! – смеясь, заметила она, потом сделалась серьезна и казалась утомленной или скучной. – Я не совсем понимаю, что вы сказали, – прибавила она.

– Я потому это говорю, – оправдывался он, – что бабушка сказывала мне, что вы горды.

– Бабушка! Какая, право! Везде ее спрашивают! Я совсем не горда. И по какому случаю она говорила вам это?

– Потому что я вам с Марфенькой подарил вот это все, оба дома, сады, огороды. Она говорила, что вы не примете. Правда ли?

– Мне все равно, ваше ли это, мое ли, лишь бы я была здесь.

– Да она не хотела оставаться здесь: она хотела уехать в Новоселово…

– Ну? – отрывисто, грудью спросила она, будто с тревогой.

– Ну, я все уладил: куда переезжать? Марфенька приняла подарок, но только с тем, чтобы и вы приняли. И бабушка поколебалась, но окончательно не решилась, ждет – кажется, что скажете вы. А вы что скажете? Примете, да? как сестра от брата?

– Да, я приму, – поспешно сказала она. – Нет, зачем принимать: я куплю. Продайте мне: у меня деньги есть. Я вам пятьдесят тысяч дам.

– Нет, так я не хочу.

Она остановилась, подумала, бросила взгляд на Волгу, на обрыв, на сад.

– Хорошо, как хотите – я на все согласна, только чтоб нам остаться здесь.

– Так я велю бумагу написать?

– Да… благодарю, – говорила она, подойдя к нему и протянув ему обе руки. Он взял их, пожал и поцеловал ее в щеку. Она отвечала ему крепким пожатием и поцелуем на воздух.

– Видно, вы в самом деле любите этот уголок и старый дом?

– Да, очень…

– Послушайте, Вера: дайте мне комнату здесь в доме – мы будем вместе читать, учиться… хотите учиться?

– Чему учиться? – с удивлением спросила она.

– Вот видите: мне хочется пройти с Марфенькой практически историю литературы и искусства. Не пугайтесь, – поспешил он прибавить, заметив, что у ней на лице показался какой-то туман, – курс весь будет состоять в чтении и разговорах… Мы будем читать все, старое и новое, свое и чужое, – передавать друг другу впечатления, спорить… Это займет меня, может быть, и вас. Вы любите искусство?

вернуться

106

самостоятельности (англ.).