Он заглянул к бабушке: ее не было, и он, взяв фуражку, вышел из дома, пошел по слободе и добрел незаметно до города, продолжая с любопытством вглядываться в каждого прохожего, изучал дома, улицы.
Там кое-где двигался народ. Купец, то есть шляпа, борода, крутое брюхо и сапоги, смотрел, как рабочие, кряхтя, складывали мешки хлеба в амбар; там толпились какие-то неопределенные личности у кабака, а там проехала длинная и глубокая телега, с насаженным туда невероятным числом рослого, здорового мужичья, в порыжевших шапках без полей, в рубашках с синими заплатами, и в бурых армяках, и в лаптях, и в громадных сапожищах, с рыжими, седыми и разношерстными бородами, то клином, то лопатой, то раздвоенными, то козлинообразными.
Телега ехала с грохотом, прискакивая; прискакивали и мужики; иной сидел прямо, держась обеими руками за края, другой лежал, положив голову на третьего, а третий, опершись рукой на локоть, лежал в глубине, а ноги висели через край телеги.
Правил большой мужик, стоя, в буром длинном до полу армяке, в нахлобученной на уши шляпе без полей, и медленно крутил вожжой около головы.
Лицо у него от загара и пыли было совсем черное, глаза ушли под шапку, только усы и борода, точно из овечьей бело-золотистой, жесткой шерсти, резко отделялись от темного кафтана.
Лошадь рослая, здоровая, вся в кисточках из ремней по бокам, выбивалась из сил и неслась скачками.
Все это прискакало к кабаку, соскочило, отряхиваясь, и убралось в двери, а лошадь уже одна доехала до изгороди, в которую всажен был клок сена, и, отфыркавшись, принялась есть.
Встречались Райскому дальше в городе лица, очевидно бродившие без дела или с «миражем дела». Купцы, томящиеся бездельем у своих лавок; поедет советник на дрожках; пройдет, важно выступая, духовное лицо, с длинной тростью.
А там в пустой улице, посредине, взрывая нетрезвыми ногами облака пыли, шел разгульный малый, в красной рубашке, в шапке набок, и, размахивая руками, в одиночку орал песню и время от времени показывал редкому прохожему грозный кулак.
Райский пробрался до Козлова и, узнав, что он в школе, спросил про жену. Баба, отворившая ему калитку, стороной посмотрела на него, потом высморкалась в фартук, отерла пальцем нос и ушла в дом. Она не возвращалась.
Райский постучал опять, собаки залаяли, вышла девочка, поглядела на него, разиня рот, и тоже ушла. Райский обошел с переулка и услыхал за забором голоса в садике Козлова: один говорил по-французски, с парижским акцентом, другой голос был женский. Слышен был смех, и даже будто раздался поцелуй…
– Бедный Леонтий! – прошептал Райский, – или, пожалуй, тупой, недогадливый Леонтий!
Он стоял в нерешимости – войти или нет.
«А ведь я друг Леонтья – старый товарищ – и терплю, глядя, как эта честная, любящая душа награждена за свою симпатию! Ужели я останусь равнодушным!.. Но что делать: открыть ему глаза, будить его от этого, когда он так верит, поклоняется чистоте этого… „римского профиля“, так сладко спит в лоне домашнего счастья – плохая услуга! Что же делать? Вот дилемма! – раздумывал он, ходя взад и вперед по переулку. – Вот что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tete-а-tete!..»
Он пошел было в двери, но тотчас же одумался и воротился.
«Это история, скандал, – думал он, – огласить позор товарища, нет, нет! – не так! Ах! счастливая мысль, – решил он вдруг, – дать Ульяне Андреевне урок наедине: бросить ей громы на голову, плеснуть на нее волной чистых, неведомых ей понятий и нравов! Она обманывает доброго, любящего мужа и прячется от страха: сделаю, что она будет прятаться от стыда. Да, пробудить стыд в огрубелом сердце – это долг и заслуга – и в отношении к ней, а более к Леонтью!»
Это заметно оживило его.
«Это уже не мираж, а истинно честное, даже святое дело!» – думалось ему.
Затем его поглотил процесс его исполнения. Он глубоко и серьезно вникал в предстоящий ему долг: как, без огласки, без всякого шума и сцен, кротко и разумно уговорить эту женщину поберечь мужа, обратиться на другой, честный путь и начать заглаживать прошлое…
Он с полчаса ходил по переулку, выжидая, когда уйдет m-r Шарль, чтобы упасть на горячий след и «бросить громы», или влиянием старого знакомства… «Это решит минута», – заключил он.
Подумавши, он отложил исполнение до удобного случая и, отдавшись этой новой, сильно охватившей его задаче, прибавил шагу и пошел отыскивать Марка, чтобы заплатить ему визит, хотя это было не только не нужно в отношении последнего, но даже не совсем осторожно со стороны Райского.
Райский и не намеревался выдать свое посещение за визит: он просто искал какого-нибудь развлечения, чтоб не чувствовать тупой скуки и вместе также чтоб не сосредоточиваться на мысли о Вере.
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать в себе развиться ни любопытству, ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше ничего. От этого он хватался за всякий случай дать своей впечатлительности другую пищу.
Он прошел мимо многих, покривившихся набок, домишек, вышел из города и пошел между двумя плетнями, за которыми с обеих сторон расстилались огороды, посматривая на шалаши огородников, на распяленный кое-где старый, дырявый кафтан или на вздетую на палку шапку – пугать воробьев.
– Где тут огородник Ефрем живет? – спросил он одну бабу через плетень, копавшуюся между двух гряд.
Она, не отрываясь от работы, молча указала локтем вдаль на одиноко стоявшую избушку в поле. Потом, когда Райский ушел от нее шагов на сорок, она, прикрыв рукой глаза от солнца, звонко спросила его вслед:
– Не огурцы ли покупаешь? Вот у нас какие ядреные да зеленые!
– Нет, – отвечал Райский, – я ничего не покупаю.
– Пошто ж тебе Ефрема?
– Да у него живет мой знакомый, Марк, не знаешь ли?
– Нешто: у Ефрема стоит какой-то попович либо приказный из города, кто его знает!
Райский пошел к избушке, и только перелез через плетень, как навстречу ему помчались две шавки с яростным лаем. В дверях избушки показалась, с ребенком на руках, здоровая, молодая, с загорелыми голыми руками и босиком баба.
– Цыц, цыц, цыц, проклятые, чтоб вас! – унимала она собак. – Кого вам? – спросила она Райского, который оглядывался во все стороны, недоумевая, где тут мог гнездиться кто-нибудь другой, кроме мужика с семьей.
Около избушки не было ни дворика, ни загородки. Два окна выходили к огородам, а два в поле. Избушка почти вся была заставлена и покрыта лопатами, кирками, граблями, грудами корзин, в углу навалены были драницы, ведра и всякий хлам.
Под навесом стояли две лошади, тут же хрюкала свинья с поросенком и бродила наседка с цыплятами. Поодаль стояло несколько тачек и большая телега.
– Где тут живет Марк Волохов? – спросил Райский.
Баба молча указала на телегу. Райский поглядел туда: там, кроме большой рогожи, ничего не видать.
– Разве он в телеге живет? – спросил он.
– Вон его горница, – сказала баба, показывая на одно из окон, выходивших в поле. – А тут он спит.
– Об эту пору спит?
– Да он на заре пришел, должно быть, хмельной, вот и спит!
Райский подошел к телеге.
– Пошто вам его? – спросила баба.
– Так: повидаться хотел!
– А вы не замайте его!
– А что?
– Да он благой такой: пущай лучше спит! Мужа-то вот дома нет, так мне и жутко с ним одной. Пущай спит!
– Разве он обижает тебя?
– Нет, грех сказать: почто обижать? Только чудной такой: я нешто его боюсь!
Баба стала качать ребенка, а Райский с любопытством заглянул под рогожу.
– Экая дура! не умеет гостей принять! – вдруг послышалось из-под рогожи, которая потом приподнялась, и из-под нее показалась всклокоченная голова Марка.