Начались чисто деревенские разговоры, из которых обнаружилось, что солистка одного из крупнейших в стране театров еще на забыла, как она бегала босиком на спевку и с кем дралась на улице. Закусив, Любовь Даниловна с наслаждением заменила модельные туфли на тапочки и, выбрав платье попроще, помчалась на ферму, где прежде работала.
Евгений Петрович, переодевшись в свежую пижаму, хотел понянчить дочку, но она так сопротивлялась, упорно не желая верить в его отцовство, что никакое умасливание конфетами и шоколадом не помогло.
– Какой-то дикаренок,– поморщился Евгений Петрович и с чувством облегчения передал дочь Анне Капитоновне, а та вернула ее товарищу игр – добродушному щенку.
– Почему бы вам не переехать к нам в Москву? – обратился Оленев к теще.– У нас теперь хорошая квартира на Котельнической набережной – это в самом центре. Какой смысл вам тяжело работать, жить в какой-то глуши, если ваша дочь стала известной артисткой и может вполне вас...
– Так ведь то дочь, – как-то даже удивилась Анна Капитоновна,– а я – то – льновод. Что льноводу в городе делать? Вот скоро поеду в Москву на совещание – тогда вас навещу.
Она произносила не «дочь», а «доць», не «зачем», а «зацем», «навесцу» – таков был местный выговор, и только теперь Оленев полностью оценил исполинскую работу, проделанную его женой над своей речью.
Как ни убеждал Оленев свою тещу, она никак не могла взять в толк, что для нее самое разумное – жить у дочери, воспитывать внучку и вести хозяйство.
– У некоторых настолько эгоистичны дети...– с расстановкой, баритоном пояснял Евгений Петрович,– не хотят принимать мать, несмотря на все ее слезы и просьбы. А мы, наоборот, приглашаем вас от всей души.
– Бывает...– неопределенно заметила Анна Капитоновна и стала выспрашивать ученого зятя, не знает ли он, отчего это не делают хороших льномолотилок.– Уж так рвет волокно, так рвет... Вручную куда сподручнее, ручной-то лен идет двенадцатым номером, а машиной – восьмым. Вон оно как! Только ведь долго так теребить-то. Машиной быстрее, да больно уж окуделивает лен. Вот мы все и теребим на мялке, вручную...
Анна Капитоновна вскочила с живостью (была она высокая, худая, ловкая, с большими лучистыми серыми глазами на коричневом от северного солнца лице), принесла из чулана старую, отполированную временем трехвальную мялку – три доски, сверху желобок.
– От покойницы бабушки в наследство мялка досталась,– певуче пояснила она,– пятьсот семьдесят килограммов осенью на ней намяла. Двенадцатым номером пошла... А с машины восьмым. Вот ведь грех какой!
Евгений Петрович хотел сказать, что он физик и механизация сельского хозяйства не в его компетенции, но, взглянув в доверчивые лучистые глаза, стал внимательно разглядывать бабушкину мялку.
– Значит, на мялке качество лучше?– переспросил он и обещал поговорить, где нужно.
Впоследствии Оленев сдержал обещание: проблема льнотеребилки вошла в план работы научно-исследовательского института льноводства.
Приехали супруги на неделю, но Евгений Петрович не пожелал остаться больше двух дней: в избе не было никаких удобств, по всему Рождественскому скакали блохи, к тому же его ожидала путевка в Сочи.
Марфеньку забрали с собой и передали другой бабушке—Марфе Ефимовне: у нее как раз начался отпуск. К концу отпуска подыскали няньку – рыжую кареглазую девушку, приехавшую из какого-то колхоза Саратовской области. Но она скоро перешла работать на часовой завод.
Оленевы в эту зиму были заняты как никогда; друг с другом-то редко виделись, где уж тут до ребенка. Ложась поздно, они любили поспать утром подольше, а Марфенька, выросшая на деревенской закваске, поднималась ни свет ни заря и принималась каждый раз заново открывать для себя квартиру, как некую таинственную, неизвестную страну. Пришлось попросить соседку отвезти Марфеньку к бабушке Анюте. И отец и мать вздохнули с облегчением, когда беспокойного младенца увезли на Ветлугу.
На этот раз про Марфеньку забыли надолго. А потом началась война. Любовь Даниловна разъезжала с агитбригадой по фронтам и с таким чувством исполняла «До тебя мне дойти не легко, а до смерти четыре шага», что растревоженные и умиленные бойцы на руках относили ее до машины. Именно в годы Отечественной войны пришла к Любови Даниловне действительно всенародная слава.
Евгений Петрович выехал вместе со своим институтом в Сибирь и все военные годы провел в лаборатории, не услышав ни одного выстрела. После победы институт возвратился в Москву, и все потекло по-прежнему.
Огромный всепоглощающий труд, а вокруг него бесконечные заседания, совещания, чествования, порой личные счеты, зависть. Ученые бывают двух типов: одних интересует только наука, то, что они могут дать людям, а других – еще и научная карьера. Марфенькин отец принадлежал к числу последних. И он в своей карьере преуспел, может быть, чуточку больше, чем в науке,– опасное положение, чреватое скептицизмом: когда у человека есть основания не уважать себя, он почему-то перестает уважать других.
Трудно сказать, когда бы Оленевы вспомнили о дочери, вспомнили бы, конечно, когда-нибудь, но тут печальное событие помогло. Пришла телеграмма, что бабушка Анюта умерла. Евгений Петрович был в командировке. Любовь Даниловна только что возвратилась с гастролей, у нее были свои планы, но пришлось ехать в Рождественское. Телеграмма, которую она нашла в ворохе почты, была шестинедельной давности – мать, разумеется, давно схоронили.
Марфенька оказалась высокой, крепкой, словно сбитой, деревенской девчонкой двенадцати лет в красном с белыми крапинками хлопчатобумажном платочке, резиновых синих тапочках, в штапельном платье с напуском. Любовь Даниловна узнала этот фасон: такие точно платья шила и ей когда-то мать. Отличные детские туалеты, которые «любящие» родители слали в посылках (домработнице Кате, той самой, что жила в их доме и когда-то отвезла Марфеньку, выдавались для этого специальные суммы), лежали аккуратно сложенные в большом окованном железом сундуке – сундук принадлежал той же прабабушке, что и трехвальная мялка. Бабушка Анюта не в силах была пустить девчонку на улицу или на речку в этаких дорогих нарядах, так они и пролежали в сундуке все эти годы.
В избе царил и порядок, и чистота, некрашеные полы (бог весть почему их до сих пор не покрасили) сверкали естественной желтизной.
– Отчего умерла мама?– спросила Любовь Даниловна после первых объятий и поцелуев, более традиционных, нежели сердечных.
Великая артистка, так чудесно изображающая на сцене материнское чувство, с некоторым стыдом обнаружила, что она не испытывает никакого приличествующего случаю волнения. Опухшая, подурневшая от слез Марфенька поразила и расстроила Любовь Даниловну. «И в кого это она уродилась такая некрасивая?»– подумала она.
Мать и дочь сидели за столом, на котором кипел все тот же хорошо начищенный самовар – это уже Марфенька его чистила. Только не было такого изобилия блюд, как в прошлый приезд при жизни бабушки.
Всхлипывая, Марфенька рассказала, как умерла бабушка. Утром она, как всегда, вышла на работу, но вскоре почувствовала себя плохо и вернулась домой, по пути еще зашла в правление колхоза: как всегда, у нее были неотложные дела. К вечеру ей стало хуже, и Марфенька сбегала за врачом.
Врач нашел, что нужно немедленно в больницу, и отправился добиваться машины, заметно встревоженный.
– Подойди ко мне, Марфа,– позвала Анна Капитоновна.
Марфенька подошла и, обняв бабушку, расплакалась.
– Подожди... не реви, потом... Послушай, что я тебе скажу...– через силу начала умирающая, с любовью глядя на внучку.– Прости, если когда тебя недоглядывала... по занятости это, а может, по невежеству... Теперь твои родители заберут тебя в Москву... Они у тебя эгоисты, только сами себя понимают... Любке-то и слава, конечно, в голову ударила. Ты это знай заранее и не расстраивайся. Поняла? Одной тебе не выдержать... Ты к людям сердцем прилепляйся... Хороших людей много. Слабого человека встретишь – помоги ему, сильного – на его силу не надейся, своей обходись. Корни у тебя крепкие – выдюжишь... Сдается мне, жизнь у тебя нелегкая будет... Но ты не бойся... Живи по правде, как тебе совесть подсказывает, и весь сказ. Своим умом живи, слышишь?