Рано я помираю... А кто не рано помирает... Не реви – потом наревешься. Не одна ты по мне поплачешь... Чай, и в деревне бабы поголосят. Без этого нельзя. От дочери не жду. На гастроли эти самые укатила... К похоронам не поспеет. Учись хорошо. В нонешнее время без этого нельзя. Эх, кабы я ученая была! Вот бы дел натворила... Замуж выйдешь – работу не бросай. В работе весь вкус жизни...

Таково было нехитрое напутствие бабушки Анюты. В ту же ночь она скончалась в районной больнице: сердце устало работать. Правду она сказала: здорово голосили о ней женщины. Хоть строгая, но душевная была бабушка.

Передавая матери слова умирающей, Марфенька кое-что сократила, особенно в той части, где говорилось об эгоизме родителей. Ей эти слова были не внове. Колхозники часто при ней говаривали: «Родители-то совсем забросили девчонку, деньгами отделываются. На, бабушка, расти! Эдакие эгоисты. И зачем только такие родят?»

Продав дом матери и выступив в районном Доме культуры (для земляков), Любовь Даниловна поспешила вернуться самолетом в Москву: там ее с нетерпением ждали. Очень не ко времени была и эта смерть, и снова свалившаяся на руки дочь...

Сразу по приезде, чуть ли не в тот же день, она определила Марфеньку в пионерский лагерь, так что та и познакомиться-то как следует с матерью не успела.

В конце августа Любовь Даниловна заехала за дочерью на такси. Она нашла, что Марфенька поправилась и даже похорошела. А Марфенька про себя подумала, что мама подурнела и похудела, и взгляд у нее какой-то странный.

До дому доехали молча, Марфенька с притворным интересом смотрела на московские улицы. На самом деле она ничего не видела. Сердце ее стучало.

На лестнице их встретила с явно напускной радостью Катя – маленькая полная круглолицая женщина с круглыми бусами из пластмассы на пухлой белой шее. Артистка быстро спровадила ее на кухню.

– Мне надо с тобой поговорить, пройдем сюда...– сказала она дочери и, подумав, провела ее в приготовленную для нее лучшую комнату... ту, что занимала до того сама Любовь Даниловна.– Вот здесь ты будешь жить. Я дарю тебе эту комнату... И вся эта мебель тоже твоя... В школу ты уже устроена... в шестой класс. Теперь сядем и поговорим.

Они присели на стульях у маленького лакированного письменного столика.

Марфенька, еще ничего не понимая, но чувствуя недоброе, с волнением смотрела на «великую артистку», и ей как-то не верилось, что это ее мать.

«До чего она все же красивая!– с восхищением думала Марфенька.– Какое у нее прекрасное платье... Какая у нее белая-белая кожа, и нежные-нежные руки с розовыми ноготками, и такие красивые волосы... А как она поет!... Только зачем же она отдает мне свою комнату? Может, она все-таки любит меня?»

– Мама,– сказала Марфенька, не отрывая преданного взгляда от матери,– мне совсем не нужно отдельной комнаты, я и в столовой могу спать. Где положите, там и буду. А когда папа придет?– Ты уже большая и можешь понять...– как-то строго начала Любовь Даниловна.– Дело в том... Я ухожу от Евгения Петровича.

Марфенька смотрела, не понимая.

– Мы разводимся,– с легким раздражением пояснила мать.– Я уже ушла. Как видишь, я ничего не взяла, кроме своего рояля, книг и платьев. Это все пойдет тебе. Думаю, что тебе лучше жить у отца... потому что здесь Катя. Она работает через день. Один день у писателя...– она назвала известное даже Марфеньке имя,– а день у нас. Я опять осталась без домработницы. Правда, у Виктора Алексеевича живет какая-то дальняя родственница, но, кажется, придется с нею расстаться. Виктор Алексеевич – это мой муж. Почему ты плачешь? Хочешь жить у меня? Это твое право, но... тебе будет здесь лучше, уверяю. У папы ты будешь полная хозяйка. Евгений Петрович как будто не собирается жениться.

Марфенька плакала, уткнувшись горячим лицом в жесткую обивку стула, стыдясь своих слез. Она сама не знала, почему она плачет. Она почти не знала мать, еще не видела отца, он придет только вечером, но ей было очень горько.

Любовь Даниловна почувствовала клубок в горле, ей вдруг захотелось по-бабьи, сердечно приласкать дочку в ее первой обиде и одиночестве, но она овладела собой. Момент был явно неподходящий: еще попросит взять с собой. Сейчас это было неудобно. Новый муж был на одиннадцать лет моложе, до смешного влюблен в нее, и у них был медовый месяц, говоря по-старомодному. Хорошо еще, что Евгений понял ее и пошел навстречу, согласившись взять дочь.

– Не плачь,– только и сказала она.– Я не могу больше жить с твоим отцом. Конечно, он любит меня... Никогда ни одну женщину он не любил так, как он любит меня. Но себя он любит гораздо больше. Твой отец безусловно порядочный человек. Но мне с ним всегда было тяжело. То, что он требовал от меня, как от жены, могла дать ему любая простая добрая женщина, но у меня не было на это времени. Я не могла следить за тем, пообедал ли он и свежая ли у него рубашка. Мне некогда было пришивать ему пуговицы... Они у него почему-то всегда отрываются. Советую тебе взять это на себя, и он к тебе привяжется. Ну, насколько может... Ты не представляешь, Марфа, как я работала всю жизнь. Это каторжный труд. Что мне дала сельская школа? Почти ничего. Кроме природных данных – голоса, ничего у меня не было. Теперь, когда я смотрю с вершины, у меня дух захватывает: какой я прошла путь! Я работала по шестнадцати часов в сутки. У меня не было часа, чтоб просто поваляться на кровати, отдохнуть. Принимая ванну, я повторяла французские глаголы. Артисту надо знать языки. Надо быть высокообразованным человеком. Иначе не будет тонкости, культуры в его игре. Многие ли из артистов оперы умеют играть? Они просто поют. А я играю. Меня не раз звали в драматический театр. Теперь приглашают сниматься в кино. Журналы просят меня написать статью об искусстве, зная, что я им не откажу, и это будут действительно мысли об искусстве, а не набор трескучих фраз. На все это надо время и труд, труд, труд. Меня просто не могло хватить на все, понимаешь? Постарайся понять меня и не обижайся, что я как будто забыла тебя в деревне. Я тоже выросла в Рождественском. Меня тоже воспитала бабушка Анюта. И я, как видишь, стала заслуженной артисткой. О, нелегко мне досталось это высокое звание! Но я всегда умела работать... Это у меня от матери.

Ну и вот... а Евгений Петрович все эти годы хронически на меня дулся за то, что я уделяю ему мало времени. Он был холоден, сдержан, обижен. Я не могу выносить, когда на меня дуются! На меня нападает тоска, это мешает работе. Иногда ночью – это было давно, в первые годы,– я начинала плакать, он слышал, но никогда не подходил, чтоб утешить, успокоить. Кажется, это приносило ему хоть некоторое удовлетворение. Найдя мое уязвимое место, он нашел способ мести, которым и пользовался до последнего дня. У меня была любимая работа – мое искусство, которое принесло мне славу, почти мировую, но у меня никогда не было личного счастья. У него, конечно, тоже не было... Последнее время мы дошли до открытой неприязни.

С Виктором все не так. Он любит во мне артистку, уважает мой труд. И... ничего не требует для себя. Женщине так необходимо, чтоб ее любили. Каждому человеку, вероятно... Ты... приласкай отца... Он... ему будет сейчас одиноко. Он уязвлен в своем тщеславии. До сих пор не решился сказать об этом на работе. Стесняется. Мне жаль его, признаться. Но я больше не могу. Мне нужно хоть немножко счастья. Отогреться. Мы плохо жили... Каждый думал только о себе. Ну вот...

Ты, Марфа, кажется, умна. Это хорошо. Будешь меня навещать. Вот мой телефон... Смотри, я записываю здесь.– И Любовь Даниловна сама записала номер своего нового телефона на паспарту одной из гравюр.– А это тебе приготовили одежду. Переоденься при мне. Хочу взглянуть, идет ли тебе.– Она указала на многочисленные свертки, сваленные прямо на постель.

Марфенька со стесненным сердцем послушно встала и переоделась.

– Тебе идет клетчатое,– заметила Любовь Даниловна и, раскрыв замшевую сумочку, вынула из нее маленький футлярчик.