В смысле быстрой реакции и сметки надежды на парня были, понятно, невелики. Ховик угрюмо оглядел цельнолитой кузов фургона и подумал, что уж лучше было бы досиживать в Сан-Квентине. Теперь бы уже выпустили, даром что амнистии отменили. А может, надо было пойти навстречу пожеланиям бабушки и вступить в чешскую православную общину. Преступная дорожка, в конце концов, не лучший образ жизни.

В кабине фургона сидели двое, оба с сержантскими нашивками. Рослый здоровяк по фамилии Гриффин формально значился старшим, а его напарник Чо — сменным шофером; на деле же оба тащили службу уже столько, что различие между тем, кто есть кто, давно стерлось. Обоим было сорок с небольшим, и в Управление пришли одновременно по армейской линии: Гриффин из военной полиции, Чо из ВВС. Свободное от службы время нередко коротали вместе, ездили в основном поохотиться или порыбачить. Гриффин, правда, на людях открыто не признавал, что водит дружбу с корейцем; про Чо он говорил лишь, что тот, мол, «нормальный чурбан». Среди рядового и сержантского состава Управления сколько угодно встречалось корейцев и вьетнамцев, а с некоторых пор среди них стали появляться даже младшие офицеры; азиатские меньшинства в США всегда активно поддерживали Администрацию. Гриффин сказал бы, что американцы вроде Чо куда лучше, чем такие вот белые, что болтаются сейчас сзади в фургоне.

Сейчас машину вел Гриффин, а Чо рядом поклевывал носом. Бдить, как велит Устав, свободному от смены на самом деле необязательно. Все равно им там сзади никуда не деться, к тому же Гриффину не хуже напарника видно в зеркальце все, что делается внутри фургона.

Охране, по сути, и оружия столько иметь при себе необязательно. За все годы работы на этом маршруте не набиралось и десятка случаев, чтобы заключенных по той или иной причине приходилось выпускать наружу — разве что в плохую погоду, раскидывать снег. Сегодня же погода стояла отменная, и портиться она, похоже, не собиралась.

Однако устав есть устав, поэтому оба охранника имели при себе оружие. У Чо — короткоствольный револьвер 38-го калибра, у Гриффина — 45-го, автоматический; только не грубоватого вида армейский «джи ай», а симпатичная стрелковая модель; Гриффин успел втереться в сборную Управления по стрельбе из пистолета, вознамерившись участвовать в первенстве штата. Оружие у обоих находилось в полицейской кобуре; куда лучше, чем неуклюжая и неудобная ноша на портупее — ведь иной раз приходится часами сидеть, скрючившись в кабине. Между сиденьями было еще привинчено крепление, в котором — заряженная М-16, а также величайшее сокровище Гриффина, длиннющая «Уэзерби Магнум», тридцатка с оптическим прицелом, переходившая в их семье от отца к сыну вот уже третье поколение. На такое число заключенных оружия было, пожалуй, даже многовато. Зато если кто-то умудрится выбраться из-под обстрела этой вот пукалки-скорострелки (М-16 Гриффин искренне презирал; по его мнению, настоящей винтовки в армии со времен «Спрингфилд» образца 1903 года не было вообще), здоровенная «Уэзерби» накроет и прибьет так же верно, как то, что наступит Судный День. Дед Гриффина, шериф из Монтаны, с одинаковым успехом ходил с ней на человека и на медведя. «Длинная рука Закона», так он ее называл.

Нельзя сказать, чтобы кому-то из заключенных на этом маршруте удалось от Гриффина бежать — попыток, и тех не было, просто до службы в системе исправительных учреждений он служил на погранпосту у канадской границы, и вот там тяжелую «Уэзерби» приходилось пускать в ход множество раз. Ничто, кроме доподлинно полевой практики, не дает полной уверенности в надежности своей амуниции.

Ховик раздумывал над беседой, что была у них прошлым вечером со стариком. Не потому, что она каким-то образом перекликалась с теперешним его положением. Насчет последнего он все уже успел передумать, пока ехал: мысль о побеге лучше пока отставить на заднюю конфорку и подумать о чем-нибудь другом (с побегом, даст Бог, авось выгорит позднее).

Старик в тот вечер был разговорчивее, или это он, Ховик, прислушивался внимательнее, а может и то, и другое — оба будто чувствовали, что вот-вот расстанутся. Ховик тогда прямо-таки поражался собственной заинтересованности в разглагольствованиях старика. Дивило и то, насколько он поднаторел в понимании слов деда, даже мудреных. Видать, поумнел, сам того не ведая.

— Просто обхохочешься, — говорил старик, почесываясь. Если у него и в самом деле была серьезная проблема, то это из-за всегдашней его неряшливости. — В былинные те времена, когда по земле бродили либералы, а у меня еще были целы зубы и волосы, мы тоже пеклись о будущем, но господи, что за инфантильные идеи сидели у нас в головах!

Он хрипло хмыкнул (Ховик уяснил уже, что это у деда навроде смеха) и продолжал:

— Живописали себе полные вычурного драматизма восстания; колонны борцов, марширущие по улицам; как среди ночи грохочут в двери кулаками. А если фантазия еще более необузданная, то непременно какой-нибудь внезапный катаклизм: война, чума, массовый голод, чтобы со старым миром было покончено за ночь, и все порскают обратно в доисторические пещеры. Сцены варьировались, но суть была одна:' всенепременно внезапно и зрелищно. Может, влияли на сознание апокалиптические пророчества: «Се, гряду скоро!», и тому подобное.

— Я в ту пору, может, из-за дел не обращал внимания, — заметил Ховик, — но ничего такого вот резкого не упомню.

— А такого и не было. Просто медленное снижение уровня жизни одновременно с тем, как часть за частью хирели и разваливались институты власти, подобно износившемуся автомобилю. Параллельно, разумеется, стойкой консервации полномочий государственной полиции. А спохватиться все никак не удается: слишком уж не бросались поначалу в глаза перемены к худшему, потому никто и не бил тревогу, не выступал против. — Снова всхрап. — Так что показушный тот фарс, именуемый Конституционной Конвенцией, лишь возвел в закон то, с чем уже в принципе смирилась общественность. Ведь средний обыватель и так уже, в конце концов, долгие годы воспринимал выборы как пустую показуху, конгресс — за сборище брехливых плутов, а гражданские права — просто за уловки, непонятно кем и для какой цели выдуманные. — Старик передернул костлявыми плечами. — А беспорядки и протесты, ясное дело, были. Хотя, — а вы имейте в виду, я в ту пору сидел уже за колючкой и об этом всем узнавал лишь понаслышке — ничего такого серьезного не происходило: я в молодые годы, еще при Никсоне, сам бунтовал примерно так. А когда пошли аресты, и до людей стало доходить, что Администрация берется за них всерьез, оппозиция потихоньку скукожилась, предпочитая не играть с огнем… Хотя в целом мы далеки еще от эдакого кошмара в духе Оруэлла, или какого-нибудь насквозь полицейского режима — взять ту же Италию при Муссолини. — Старик вздохнул. — Нет, здесь у нас, похоже, все еще в каком-то смысле демократия. В конце концов, Администрация имеет поддержку глупцов с ублюдками и пассивное непротивление трусов; а в сумме все это и составляет большинство, так ведь?

Кое-что из этого Ховик вполне понимал; об остальном, вроде, тоже догадывался. А по сути, так ли уж все это важно? Жизнь, насколько помнится, всякий раз наглядно подтверждает: те, кто на ступеньку выше — легавые, судильщики, толпа — могут сотворить с тобой все, что им угодно, и не почешется никто, если только у тебя нет денег на расторопного крючкотвора, или подмазать кого-нибудь. Те, кто обитает в особняках с бассейном, не знают, что происходит, потому что не хотят знать. Это теперь они начали чуять жареное. Кое-кто спохватился настолько, что стал малость досаждать властям; такие и заканчивают в местах навроде Блэктэйл Спрингс.

Фреди Берд, единственный среди всех политических, раз и навсегда впечатлил Ховика глубочайшей по пониманию обстановки фразой. «Есть, — сказал он, — те, кто трахает, и те, кого трахают, остальное — частности».

Ховик попытался вкратце выразить это вслух, и старик, к его удивлению, мгновенно все понял.