— Даем! — прогремело над лесом.

Ворошилов откашлялся в кулак.

— Это хорошо, что вы дали такое слово. Но слово дать проще, чем его сдержать. Сейчас я инспектирую многие дивизии, всех разговоров могу не упомнить. Но здесь, в кабине машины, сидит стенограф, он все записывает. Так что я всегда смогу проверить, как вы держите свое слово. Уж не подводите ни себя, ни меня.

После Ворошилова говорил командир дивизии полковник Дремин. Он был явно обескуражен тем, что маршал нашел столько недостатков в боевой подготовке соединения. Его выступление отличалось решительностью и воинственностью. В голосе звучал металл.

— Железной рукой будем карать тех, кто посмеет нарушать дисциплину, не выполнять приказы командиров…

Ворошилов, который уже сошел с грузовика и теперь слушал, подняв голову и заложив руки за спину, вдруг крикнул:

— А ты нашего брата не стращай, мы еще не то видели!

Полковник смутился. А нам всем очень понравилось, как маршал осадил нашего комдива и при этом как бы взял нас в свои союзники.

Комиссар дивизии Кобзев быстро сориентировался, что грубый тон и угрозы маршалу совсем не нравятся, и начал по-другому. И тоже не попал в кон.

— У нас в дивизии прекрасные командиры, замечательные политработники, отличные бойцы… — только-то и успел сказать он.

— А ты не хвались, — осадил и его маршал. — Хвалиться мы все мастера. Покажи свою удаль в бою, тогда и бей себя в грудь.

Комиссар стушевался и, чтоб не наговорить в присутствии Ворошилова чего лишнего, быстро спустился вниз.

Митинг закончился. Комсоставу велели остаться, всем остальным — идти в расположение своих батальонов.

Начался нудный тамбовский дождик. Низкие плачущие облака уже окутывали верхнюю площадку наблюдательной вышки, откуда Ворошилов наблюдал за учениями. Шли мы молча, находясь под впечатлением встречи с маршалом.

— Эх, скорее бы на фронт! — проронил Миша Шаблин.

— Считай, что одной ногой ты уже на фронте, — ответил Чамкин. — Проводы только что состоялись. Прощай, станция Рада!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, ЗАПИСЬ СЕДЬМАЯ…

«В бою за Советскую Родину

20 июля 1942 года был тяжело ранен».

К нашему эшелону бежала мама…

А я стоял в строю у самого железнодорожного полотна спиною к красному вагону, на котором белела меловая надпись: «Сорок человек или восемь лошадей». На облезлых боках вагона зияли пробоины разной величины: старенький вагончик уже не раз таскался к фронту. Хорошо, если при артобстреле в нем находилось восемь лошадей. Куда хуже, если сорок человек…

Нас тоже было сорок. Перед посадкой помкомвзвода Чепурнов делал перекличку. Отставших, больных не было.

Стали затаскивать в вагон минометы. Осторожно укладывали их в углу на солому, покрытую брезентом. И тут, подойдя к распахнутым вагонным дверям, я увидел, как в густом орешнике мелькает так хорошо мне знакомый, беленький в крапинку, мамин платок. У меня екнуло сердце. Мама!

Беленький платок пропал в зелени кустарника, и тут же худенькая женская фигурка появилась у пешего перехода и замерла в двух шагах от меня.

Увы, это была не мама, мама не носила лаптей…

Пожилая крестьянка не ожидала встретить на этой пустынной станции эшелон с солдатами. Она оглядела нас удивленными, круглыми глазами и воскликнула с душевной болью:

— Какие молоденькие! И таких уже гонят! Господи, да что же это делается!

— Не каркай на дорогу! — рявкнул помкомвзвода Чепурнов, грозя своим латунным кулаком. — Пошла отсюда к… Неча глазеть!

Плечи у крестьянки задрожали, по щекам потекли слезы. И от обиды, нанесенной злым человеком, и от жалости к нам. Она закрыла лицо руками, повернулась и ушла в лес.

— Зачем же он так с нею? — охнул Иван Чамкин, сжимая мне локоть. — Она ведь женщина!

Нет, хорошо, что это была не мама. Как тяжело было бы ей увидеть меня здесь, исхудавшего, бледного, не по-мальчишески серьезного и растерянного от близости неотвратимых перемен. Ведь впереди уже не было ни учебных походов, ни тактических занятий, ни тренировочных стрельб по фанерным мишеням. Впереди была новая, неведомая жизнь: окопы, фронт..

Нас разбудили по тревоге в два тридцать утра. Дневальные, эти сущие враги спящего человечества, завопили у землянок на разные голоса:

— Подъем! Выходи строиться! Все брать с собой!

Отовсюду стали появляться заспанные люди. Лесной городок наполнился шумом, суетой, неразберихой, обрывистыми командами помкомвзводов и старшин.

В момент мы разобрали ружейные козлы, вытащили из землянок свои минометы. Наш третий батальон рота за ротой двинулся на станцию Рада по знакомой, сто раз хоженной дороге. Короткая летняя ночь уползала в лесную чащу, с луж, разлившихся после вчерашнего дождя, клубясь, поднимался пар, изумрудно блестела трава, кричали в лесу птицы, испуганные человеческим присутствием. С каждым шагом мы удалялись от лесного городка, к которому уже не было возврата, и все больше сверлила голову мысль: куда же нас повезут, на каком участке советско-германского фронта должен грянуть гром?

На первом же привале Яша Ревич, бегавший в стрелковую роту навестить Александровского, вернулся с новостями.

— Сержант шепнул мне по секрету, что едем под Воронеж, — выпалил Яков.

— Под Воронеж? — не поверил Чамкин. — Так Воронеж от фронта ой-ой-ой…

Борис Семеркин повел плечами.

— Откуда же он может взяться под Воронежем?

— А черт его знает, откуда он может взяться! А откуда он взялся под Харьковом, под Ростовом? — бросил Виктор Шаповалов и повернулся к Якову: — Ты не напутал? Точно помнишь, что Александровский называл Воронеж?

Ревич попятился, будто хотел поскорее выйти из разговора, который затеял сам.

— Да что вы ко мне пристали? За что купил, за то и продаю.

Впрочем, уже на станции Рада солдаты из других рот почти открыто говорили, что нас срочно перебрасывают под Воронеж.

Отправлять, однако, не торопились. Маленький паровозик, как бы пробуя, в силах ли он увезти такую уймищу вагонов, надрывно пыхтел, свистел, выбрасывал облака пара, но с места не двигался. Говорили, что не все еще успели погрузить, что начальство ждет каких-то важных распоряжений, что заняты пути. Кто знает, как оно там было на самом деле!

Мы потащились с черепашьей скоростью. Вагоны, как слепцы у плохого поводыря, оступаясь на стыках рельсов, стонали и жаловались. В открытые люки вползал удушливый каменноугольный запах паровозного дыма.

Установили пост воздушного наблюдения. Вахтенные сидели на крыше с ручным пулеметом. Сбить самолет из ручного пулемета, да еще по ходу поезда, было, конечно, очень трудно. Задача вахты была иная: первой обнаруживать вражеские бомбардировщики и поднимать тревогу.

Остальные, пользуясь возможностью, валялись на соломе и отлеживали бока. Командир взвода Волков, собрав вокруг себя компанию, что-то рассказывал и сам же принимался хохотать, скалясь и запрокидывая голову. Я прислушался. Лейтенант нашел самое время просвещать желторотых юнцов, что между конфигурацией женщины и ее темпераментом существует прямая взаимосвязь. Он обогащал свою, лекцию пошлейшими подробностями и срамными словами.

Слушателей у Волкова становилось все меньше, пока вообще не остался один Ревич. Видно, он считал, что ему, как ротному весельчаку и острослову, полагается правильно воспринимать все смешное или даже то, что другим кажется смешным. Яшка глупо улыбался, шмыгал носом и изображал на лице живейший интерес. Наконец не выдержал и Яков. Когда лейтенант отвернулся, он дал стрекача. Ревич спрятался за меня в соломе к сказал:

— Если бы он так знал угломер-квадрант, как все эти ляжки да титьки, цены б ему не было. Хочет нажить дешевый авторитет своего парня.

— Может, просто хочет развлечь.

— Нашел чем развлекать, — скривился Яков и, заметив в моих руках огрызок карандаша, спросил: — Строчишь в газету вторую серию про наш любимый батальонный миномет?