Потом я опять увидел лицо Клавы:
— Если Зоя вернется, то что ей передать?
— Дай знать. Я ей напишу…
На путях уже стоял поезд «Красноводск — Ташкент». Никаких сомнений не оставалось, Яшка Ревич говорил дело, мы едем на восток. Нас снова построили, сделали перекличку и, уже не разрешив подойти к провожающим, велели заходить в вагон.
Я успел занять верхнюю полку. Отсюда открывался хороший обзор. Мне не надо было толпиться в проходе, пробиваясь к открытому окну, куда для прощального привета тянулись руки с перрона.
Шум, гам, неразбериха…
Я спрыгнул с верхней полки, выбежал в тамбур и, перегнувшись, с подножки обнял маму в последний раз.
— Сынок, сынок, — прошептала она и заплакала.
— Не надо, мама, зачем же так? — Я и сам едва сдерживал слезы.
— Кушай пирожки. Большие — с картошкой, а маленькие — с мясом, — повторила она опять. — Запомнил?
— Запомнил, мама.
Что же еще могла она сделать для своего сына, кроме того, чтобы испечь на дорогу вот эти пирожки? Там, куда умчит меня поезд, закончится многолетняя и всесильная власть моей мамы. Увы, она не сможет защитить меня ни от пикирующих бомбардировщиков, ни от танков с черными крестами на своих башнях. Со мною останутся лишь ее любовь и ее молитвы. Да вот эти пирожки, большие — с картошкой, а маленькие — с мясом…
Дежурная в красной фуражке дважды ударила в медный колокол под вокзальными часами. Паровоз дал гудок, и перрон медленно поплыл назад.
Под мерный перестук колес состав набирал скорость. Справа остались кирпичные корпуса мехстеклозавода, мелькнул купол древней мечети Аннау. Город, бежавший за нами, не выдержал темпа, отстал. Показались желтые разливы песчаных барханов, на гребнях которых бородавками торчали редкие кустики верблюжьей колючки.
Я все еще стоял в тамбуре. Колеса, позвякивая на стрелках, отбивали ритм танго: «Осень. Прозрачное утро. Небо как будто в тумане…» Ветер, врываясь в открытое окно, натягивал занавески парусом и голосом Зои шептал мне: «Ну, что же ты молчишь, „Смелый“? Ведь я разгадала твою тайнопись. Ну, что ты скажешь мне, „Смелый“?»
Мне стало вдруг очень грустно.
Кто-то взял меня за локоть. Я оглянулся и увидел влажные глаза Люськи Сукнева.
— Значит, договорились? — спросил он. — Помни наш уговор. Если вернемся, то первым делом преклоним колени и поцелуем асфальт. Как бы грязен он ни был…
Мог ли я знать, что в сорок пятом мне будет суждено поцеловать перрон ашхабадского вокзала одному?..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ, ЗАПИСЬ ТРЕТЬЯ…
«Принял военную присягу 7 августа 1941 года.
23-я военная авиационная школа пилотов, г. Фергана».
На войну меня провожала мама…
За окном поезда мелькали станции и разъезды: Гяурс, Артык, Каахка… В вагоне было тихо. После шумных и волнительных проводов у ребят наступил спад. Каждый думал о своем. О той беззаботной мальчишеской жизни, которая навсегда осталась на ашхабадском перроне, и о той, неведомой, незнакомой, которая нас ждет…
Потом Абрам Мирзоянц извлек из своего чемоданчика большие красные помидоры, сыр, лаваш. И тут все ощутили голод, мало кто завтракал сегодня поутру.
Ребята засуетились, повскакали с мест, бросились к своим чемоданам.
— Что есть в печи, все на стол мечи! — вздорно крикнул Абрам.
У окна на маленьком столике быстро росла горка яств: вареные куры, яйца, говяжьи языки, колбаса, домашние пироги, лепешки, сало.
— Верхние, слезайте! Нижние, подруливайте! — не унимался Абрам Мирзоянц.
Со всех сторон к столику потянулись руки, послышались шутки, смех. Лишь все еще пока вегетарианец Борис Семеркин, забравшись на верхнюю полку, тоскливо жевал свои оладьи, посыпанные сахарной пудрой, и презирал всех нас, истребляющих мясное.
На станции Мары нас догнал воинский эшелон. Красноармейцы в гимнастерках с защитными петлицами высыпали из вагонов за кипятком. Вид у всех был озабоченный, возбужденный, по всей вероятности, воинская часть ехала на фронт.
Утром под нами прогромыхал мост через Амударью, и вскоре начался Узбекистан. Исчезли наши необозримые песчаные барханы. Пустыня уступала место оазисам изобилия. Белели хлопковые поля, янтарные плоды гнули ветви деревьев, в разбегающихся во все стороны каналах журчала вода, по дорогам, обсаженным тополями, двигались арбы с огромными, выше человеческого роста, колесами. На станциях мальчишки в цветастых тюбетейках и девочки с тонкими стрелками заплетенных косичек выносили к поезду абрикосы, яблоки, виноград. Все стоило очень дешево.
Перед Урсатьевской наш старшой Попов обошел вагон, сообщая всем уже давно известную новость:
— Сейчас выходим. Быстренько собрать вещи.
В Урсатьевской мы сложили свои вещи посреди платформы, оставили дежурных и разошлись. Я отыскал почтовое отделение и, стоя у конторки, написал маме первую открытку, в верхнем углу которой вывел жирную цифру «1». (В октябре сорок пятого, перед самой демобилизацией, отправил маме письмо за номером 146. Мама же написала мне 267 писем. Такова статистика нашей военной переписки.)
Опустив открытку, я купил газету, отыскал местечко на скамейке и углубился в чтение.
— Ну, какие, новости? — услышал я за спиной.
В газету через мое плечо заглядывал Яшка Ревич.
Новости были обнадеживающими. В Москве завершились переговоры, которые вели Сталин и Молотов с Чрезвычайным и Полномочным Послом Великобритании Стаффордом Крипсом. Было подписано соглашение о совместных действиях в войне Против фашистской Германии. На той же первой странице публиковалось большое сообщение Совинформбюро.
— «Итоги первых трех недель, — прочел я вслух, — свидетельствуют о несомненном провале гитлеровского плана „молниеносной войны“. Лучшие немецкие дивизии истреблены советскими войсками. Потери немцев убитыми, ранеными и пленными за этот период боев исчисляются цифрой не менее миллиона. Наши потери убитыми, ранеными и без вести пропавшими — не более 250 000…Советская авиация уничтожила более 2300 немецких самолетов…Немецкие войска потеряли более 3000 танков»[1].
— Вот здорово! — воскликнул Яков. — Отложи еще три недели — что тогда останется от фашистского войска!
Его взгляд скользнул вниз по газетному листу, задержался на Указе Президиума Верховного Совета СССР. Летчикам морской авиации капитану Антоненко и лейтенанту Бринько присваивалось звание Героя Советского Союза.
— Люди воюют, — протянул Ревич упавшим голосом, — а мы только учиться едем. К тому времени, когда мы закончим летные школы, только-то и останется у нас дел — катать в праздники пионеров или возить почту на серные рудники в Каракумы. Как полагаешь?
Я кивнул головой. Точно такие же слова говорил Виталий Сурьин на комсомольском собрании в нашей школе в день начала войны, и я был согласен с ним.
Из воинской кассы вышел наш старшой Попов.
— Быстренько к вещам, — бросил он нам с Яшкой. — Сейчас пересаживаемся на другой поезд.
Адрес конечного путешествия сужался: другой поезд мог идти только в Ферганскую долину.
Мы ехали еще одну ночь в ужасной тесноте. Пассажирское сообщение тут, видимо, было очень плохое, вагоны — маленькие и старенькие. Поднятые верхние полки образовывали сплошные нары, на них, забросив свои мешки, корзины, узлы, сидели и лежали люди. На каждой станции пассажиры все прибывали, заполняя тамбуры, проходы. Под утро на каком-то разъезде у нашего открытого окна возник молодцеватый военный с двумя треугольниками в петлицах голубого цвета и в синей суконной пилотке.
— Ребятишки, пособите залезть в окно, — взмолился он, — никак не протиснешься через двери, а мне очень надо.
Яшка ухватил протянутые руки сержанта, и тот, отчаянно пыхтя и забавно дрыгая ногами, в конце концов забрался в вагон.
— Авиация? — деловито осведомился Яков.
— Она самая, — засмеялся военный. — Разрешите представиться: сержант-пилот Коврижка.