— Сидишь?
— Сижу!
Хорошенько укутала одеялом, ноги обернула шерстяным платком.
И вот я беру трубку и кричу:
— Сейчас он будет говорить! — И тут же плюхаюсь на стул рядом с сундуком. А малиновый туман стал еще гуще, и пухлое ярко-малиновое солнце показалось в конце переулка.
— Последнюю пробу мне дайте!
Ну и голосок! Как у новорожденного.
— Что же вы делаете? — Теперь он лаял, как щенок. — Кончайте нагревание, давайте охлаждение, быстро! Катя! Если вы не перестанете плакать, ваши дурацкие слезы попадут в куб и испортят реакцию! Берите последнюю пробу и звоните еще раз.
Я взяла из его мокрой руки трубку и повесила ее. Он сидел на сундуке, закрыв глаза и опустив руки. Опять звонок, даю ему трубку.
— Так, так, — говорит он более мирно. — Возьмите еще пробу и позвоните мне.
Мы опять отдыхали. А солнце тем временем прогнало туман, из малинового стало оранжевым и растопырило свои лучи по всему переулку. Звонок. Брат берет трубку сам.
— Хорошо, — говорит он спокойно. — А как же? Непременно должно было получиться! Идите домой!
Обратный путь от сундука до кровати с двумя пересадками прошел как-то легче. Брат, укутанный, лежит в постели. Нам обоим сейчас очень хорошо. Все плохое позади.
— Они тебя замучили?
— Ничего.
— Все-таки досадно, что у тебя такие неважные помощники!
— Головастикова! — крикнул брат довольно бодро. — Не сотрясай воздух! Катя с Петей? Золотые ребята!
— Но ты же сам… Они без тебя ничего не могут…
— Они много могут. А будут мочь еще больше. Они много хотят. И это главное. Кто их заставлял по вечерам торчать со мной в лаборатории? По ночам — на заводе? А что у них сегодня заело, так это и со мной могло случиться. — Брат закрыл глаза, он вдруг совсем ослаб. — Иди, иди, Болеутоляева!
Когда я встала со стула, он добавил: «Головастикова-Болеутоляева…» — и еще что-то, я не расслышала.
— Что? — наклонилась я к нему.
— Двойная фамилия, — прошептал он еле слышно и заснул. Мгновенно. Глубоко. Спокойно. И во сне улыбался закрытым ртом.
8
Разбитая фарфоровая чашка
Случай с фарфоровой чашкой был поворотным случаем в жизни моего брата. Произошел он в один из самых обыкновенных дней.
Накануне брат лег спать с очередной задачей в голове: они с Иваном Степановичем работали над массой для заполнения фарфоровых изоляторов. Засыпая, он вспомнил, как ему всегда нравились эти блестящие белые игрушки. Едешь в поезде, а они мелькают за окном… Нужно, чтобы металлические штыри, на которые насажены изоляторы, держались как мертвые. Масса для заполнения изоляторов должна хорошо прилипать к фарфору, должна стойко переносить холод, жару, дождь, ветер, должна… Много чего должна.
А утром, так же как и вчера и позавчера, шумело за окном, и все так же брат, выйдя в переулок, схватился за поручни трамвая, и промелькнула за окном надоевшая керосиновая лавка, и трамвай знакомо-знакомо запел и заскрежетал на повороте…
И в вестибюле института брат, не глядя, поднял руку, чтобы повесить номерок, и кивнул, как всегда, седой вахтерше у столика, и, шагая по коридору, подумал, что вот он, живой человек, вписан в строго определенные рамки каждого дня, и все, что он сейчас увидит в лаборатории, он знает наизусть, и все ему надоело.
Буркнув «добрый день» лаборантке, которая возилась за шкафами, не глядя по сторонам, он прошел прямо к своим рыбам. Они плескались в аквариуме у окна. Рабочий стол, нагромождение приборов, вся сложность работы были за спиной, здесь брат обычно отдыхал, глядя на воду, движение рыбок, на молодой тополь и клочок неба за окном. Вуалехвост плавно пошевеливал своим шлейфом, а маленькой пятнистой рыбешке почему-то нравилось взрывать носом песок, отчего со дна поднимались облачка мути.
Брат вынул из кармана пакетик, насыпал рыбкам сухой дафнии и смотрел, как они живо-живо подскочили к корму, даже вода закипела. Вот обжоры! Нет, рыбки ему не надоели.
Он присел к лабораторному столу. Перед ним стояла чашка с той массой, которую он приготовил вчера. Масса подсохла и стала вогнутой. Нехорошо — усадка. Попробуем сделать еще вариант. Он поискал глазами чистую чашку. Никому нет дела, ничего не вымоют, не приготовят. Но сейчас не хотелось заводиться с лаборанткой. Вообще разговаривать не хотелось — такое было настроение. «Ладно, очищу эту чашку сам». И он попробовал шпателем отделить массу от края чашки. Да, что касается прилипания — тут все в порядке. Вот схватилось! Никак не отдерешь. Он ковырял все сильнее… Да, но она совсем не отдирается. Совсем! Постой, постой, тут что-то есть. Он посидел, подышал. Ну-ка еще разик! И набросился на массу, во что бы то ни стало стараясь всадить шпатель между нею и фарфоровой чашкой. Он еще неясно понимал, зачем это ему нужно, только чувствовал, что, если шпатель, как бы он ни старался, так и не войдет, это будет хорошо. Очень хорошо. Он яростно долбил шпателем массу, рубашка на нем взмокла, волосы растрепались, он бил, бил, наконец, схватил чашку, высоко поднял над головой и ахнул об пол.
— Ой! — вскрикнула лаборантка за шкафами. — С вами невозможно работать, разрыв сердца получишь!
Но брат не слышал. Он сидел на корточках и разглядывал чашку. Она разбилась на куски, но ни один кусок не отскочил. Чашка была как крутое яйцо, которое хорошенько побили, прежде чем облупить. Оно разбито, но все куски держатся на пленочке. «И тут, — радовался брат, — и тут тоже держатся». Он сел с чашкой на табурет, попробовал отковырнуть отдельные осколки. Они не отковыривались. Масса не просто прилипла к фарфору, она с ним срослась! Брат сидел на табурете, держа чашку в ладони, обхватив ее всеми пальцами, держал так, как будто это была величайшая драгоценность. Он вдруг перестал думать, а только разглядывал рисунок трещин на фарфоровой чашке и улыбался с закрытым ртом. Ему хотелось оттянуть прекрасный момент, которым он еще успеет насладиться. Тот момент, когда он ясно поймет, что произошло.
Он подошел с чашкой к рыбкам. Они так и стрельнули к нему навстречу и уперли свои носы в стекло.
— Вы думаете что? Дафния? Нет, уважаемые, это вам не дафния. Это получше дафнии. Это клей! Вам такого не понять. Вы можете только посочувствовать.
Рыбки сочувствовали, выпучив на него глаза.
Вошел Иван Степанович.
— Ну, как масса?
Брат молча протянул ему чашку.
— Что это ты ее раскокал? Да, прилипание отличное!
— Сверхотличное! — сказал брат, отбирая чашку. — Это клей!
— Клей? Ты думаешь? Давай проверим!
— Марь Васильна! — гаркнул брат. — Чистые чашки есть?
— Ну, есть, конечно. Вот они стоят. Вы просто не заметили. И нечего было швыряться.
— И очень хорошо, что не заметил! И надо было швыряться!
Они с Иваном Степановичем состряпали новую порцию смоляной массы.
Брат взял две пластинки, намазал каждую на две трети клейкой массой, сложил намазанные части, оставив свободными чистые концы. Сдавил зажимом.
— Как по-твоему, — спросил он Ивана Степановича, — сколько нужно ждать, чтобы схватилось?
— А кто его знает, подольше надо подождать, другим чем-нибудь пока заняться. — Иван Степанович ушел, а брат сел, положил руки на колени и стал неотрывно смотреть на зажатые пластинки. Ничем другим заниматься было невозможно. И когда уже совсем не стало терпения, не проверив, сколько прошло времени, он схватил фарфоровые пластинки и понес к машине, которая определяет прочность соединения. Могучие лапы стиснули концы пластинок. Брат поворачивал ручку, стрелка лезла по шкале, показывая все большее напряжение.
Иван Степанович вошел в тот момент, когда брат с силой крутанул ручку, пластинки треснули, раскололись, но склеенные места остались целы.
— Вот! Видал?
— Ну что ж? — сказал Иван Степанович спокойно. — Вот и народился новый фарфоровый клей. Поздравляю!