— Ну, папа, оставь! — Черные глаза Ани еще больше наполнились влагой.
— А что я такого сказал? — Дымский обнял ее за плечи. — Конечно, ты еще не настоящая музыкантша, только учишься… Рояль мы не привезли, она здесь играет на аккордеоне.
Видно было, что Дымский к старшей дочери относится особенно. Осторожно и даже чуть опасливо.
Огромная терраса была расположена великолепно. Она поднималась высоко над лужайкой, окруженной пышными высокими кустами, а за ними высились рыжие сосны с черными вершинами. Посмотришь с террасы вниз, глаз так и ухнет в зеленую путаницу растений. Ни подстриженной травы, ни клумбы, только длинные стебли поднимают к террасе бледные чашечки цветов…
Небо стало зеленоватым, а над кустами и деревьями нежно розовело.
Софья Михайловна разлила в тонкие, зеленоватого стекла бокалы розовое вино. Ариан Николаевич поднял бокал, вино заколебалось, жемчужно заблестело… И вдруг он почувствовал, как в нем что-то развязалось и переменилось, и он получил другое зрение, и это приятно и немножко опасно. Ему захотелось сказать что-нибудь такое…
— Мы пьем вечернее небо! — сказал он и улыбнулся Софье Михайловне.
Она пришла в восторг.
— В самом деле! Нет, вы только посмотрите! — И она тоже подняла свой бокал. — Розовое в зеленоватом!
За чаем разговор шел о дачной жизни, о детях, о рыбной ловле. Давлеканов попробовал заговорить о последней работе Дымского. Софья Михайловна наклонилась к гостю и, глядя на него в упор своими удивительными глазами, нежно сказала:
— У нас по вечерам не говорят о работе. Запрещено. Александр Евгеньевич и в отпуске работает днем по нескольку часов. А вечером мы отдыхаем. И как хорошо, что вы к нам приехали! — Она улыбнулась.
«Вот так фунт! — подумал Давлеканов. — Зачем же я ехал?» Но у него почему-то не было досады. А Софья Михайловна при вечернем освещении казалась просто красавицей.
Какое-то другое ощущение жизни было у него сейчас. Немного неправдоподобное, чуть сдвинутое, как бывают чуть сдвинутые, не в фокусе, фотографии. И это было прелестно.
— Ну, голубчик, ну сыграй, ну папа очень просит!
— Я не хочу! Не буду! — Аня оттопырила толстые губки и стала совсем некрасивая.
— Ну, не надо, не надо, только успокойся!
Девочка ушла из-за стола, капризно поводя плечами.
Тонкий месяц заблестел над деревьями и отразился в светлом электрическом самоваре.
Ариан Николаевич много болтал, и, кажется, удачно: все время взрывался высокий горловой смех Софьи Михайловны.
Эх, здорово-то как! А почему бы и ему в самом деле по вечерам не отдыхать, не выключаться?
Дымский тронул приятеля за локоть и показал на дверь. Там стояла Аня с белым аккордеоном. Глазищи ее светили во всю свою силу.
Что это? Живой, низкий голос возник из тишины. Живой, влажный, круглый голос. Он набирал силу, рос, а за ним, как мягкие шаги, следовали аккорды. И Ариан Николаевич пропал. Так же как в детстве, слушая военный оркестр. Ему казалось, что это звучит небо, и месяц, и кусты, и темная сырая лужайка, и стволы сосен играют, как трубы органа… И жаркое щемящее блаженство заполнило его всего.
— Ваша девочка — чудо! — сказал он, когда Аня кончила играть.
Родители молчали. Софья Михайловна положила руку на стол и со странным, горьким и гордым выражением глядела на дочь. А Шурка весь как-то осел, опустил голову. Лицо растерянное, даже испуганное…
Софья Михайловна разрешила все-таки старым приятелям поговорить.
— Идите в беседку, пока я накрою ужин. Сколько вам понадобится минут?
— Минут четырнадцать или девятнадцать, — сказал Ариан Николаевич. — А может быть, уложимся и в одиннадцать.
В беседке над красным столиком зажегся разноцветный фонарик. Ариан Николаевич вспомнил фонарик своей юности времен «дендизма» и улыбнулся.
И вот они сидят друг против друга, Шурка Дымский и Ариан Давлеканов, бывшие школьные товарищи, уже давно выросшие, даже чуть-чуть постаревшие. У каждого за плечами свой, достаточно длинный пройденный путь.
— Все получилось наоборот, — говорил брат. — Мы еще не вышли в рощу и бродили сейчас в унылом ельнике среди серых тощих стволов, покрытых зеленоватыми лишаями. Я с радостью, с легкостью готовился рассказать Шурке о моей идее, а попросить помочь стеснялся. Думал: все-таки большой ученый, слишком земные дела. А он как раз к идее отнесся безучастно. В его лице ничто не дрогнуло. А когда я стал просить его совета и содействия насчет внедрения клея, он оживился и захлопотал. Он стал перебирать людей, к которым стоит пойти, от которых что-то зависит, и это была целая цепь, и не было ей конца. Если этот не поможет, пойди к тому, от того — к другому… Характеры, положение, взаимосвязи, направления — все ему — было до тонкости известно. Он с удовольствием посвящал меня даже в то, у кого на какой струнке можно сыграть. Он был весь в этой дипломатии, в этих хитросплетениях…
Мне что нужно было? Чтобы он, так же твердо веря, как я, в полезность, необходимость, даже неизбежность моего дела, от своего большого имени и авторитета громко и уверенно сказал об этом в тех инстанциях, которые мне недоступны. Но я хорошо понял, что именно этого-то он и не сделает. Он предпочтет разные сложные ходы-переходы простой ответственности, которую нужно взять на свои плечи.
И еще я понял, что Шурка постепенно сформировался в ученого-администратора и он уходит от науки все дальше и дальше. Мне очень жалко Шурку-ученого! Ведь это ученый академического склада. Сколько он мог бы еще сделать! Но он отравлен этой возней. Для этой возни тоже нужны недюжинные способности, Шурка и здесь велик. Но мне с ним уже больше неинтересно.
Мы вышли из ельника. Какое солнце было в роще! Какой шелковый, зеленый свет! Я прислонилась спиной к теплой березе, брат смотрел вверх, на небо, которое просвечивало сквозь ветки.
— Глаза режет. Не захватил защитные очки… Да! — вспомнил он. — Очки-брови! Когда Шурка их снял, чтобы протереть, вся его значительность пропала. Такое же безбровое лицо, какое было у него в детстве, только теперь оно уже было похоже на яйцо-шлюпик, битое, катаное.
Конечно, Шурка еще занимается наукой, но она перестала для него быть вечно живой водой.
— А как клей? Помнишь, он занимался таким же клеем, как ты?
— Не состоялся. То есть он был создан. Дымский со своим коллективом работал над ним пять лет. Но за пять лет он безнадежно устарел.
— А что, Шурка пострадал от этого?
— Да нет, скорее наоборот.
— Как же это?
— Пока шла работа над клеем, он напечатал несколько статей на эту тему, выступал с докладами… а то, что клей не удался, как-то не заметили. Списали это дело, и все. Словом, разговор у нас не очень получился, и когда Софья Михайловна пришла звать нас ужинать, я охотно пошел.
Давлеканову было хорошо за столом. Софья Михайловна казалась ему славной, девочки (особенно Аня) прелестными. И Женька такой спокойный, уверенный, добродушный, и так все красиво. И теплый свет торшера и чернота ночи.
Софья Михайловна сидела напротив него в мягком свете большого белого абажура. Голова ее с тяжелой прической все клонилась и клонилась набок, будто длинная тонкая шея не могла ее удержать.
Черная прядка отделилась от виска Софьи Михайловны и висела, словно еще больше оттягивая голову. А глаза были такие блестящие, полные влагой до краев. Вот-вот — и она прольется. «Что-то у нее неладно», — понял Ариан Николаевич.
— Сонечка-старшая! — сказал он тихо.
Софья Михайловна медленно подняла голову. Давлеканов обошел вокруг стола.
— Пойдемте поговорим, вам станет легче. Вам не надо меня стесняться, ведь я старый приятель вашего мужа, почти что ваш родственник. — Он осторожно взял за локоть Софью Михайловну и повел ее с террасы вниз. — Мы на воздух! — кивнул он Шурке. — Вам нужен воздух, воздух, воздух! Как говорят врачи, — сказал он Софье Михайловне.