— Правда… Только вот что, брат Осип, ты не вернешься ведь потом опять к прежним товарищам в шайку?

— Ой, нет! — уверил тот. — Опостылело мне их бесшабашное житье хуже горькой редьки. Пойду я в батраки, в судорабочие — мне все едино. Работать я сызмальства был лих. Замолю грехи свои…

— Ах, Юрик, вот было бы славно! — воскликнул Илюша, вконец обмороченный чистосердечным, по-видимому, раскаяньем разбойника.

— Поклянись же нам в том именем Бога, — сказал Юрий.

Шмель перекрестился размашистым крестом.

— Не видать мне царствия Небесного!

— Вот это так. А теперь дай-ка сюда твой нож.

— Для чего?

— Тебе он ведь все равно уже не нужен, а найдут его при тебе, так лишняя улика.

Минуту еще разбойник как будто колебался. Но в прямодушных лицах братьев-боярчонков не было и тени лукавства, — и он отдал свое единственное оружие. Юрий швырнул его в речку.

— Ну, Кирюшка, берись-ка с той стороны, а я подопру с этой.

И, опираясь на обоих, раненый заковылял к лодке.

Опальные - _9.jpg

Глава седьмая

ПРО СТЕНЬКУ РАЗИНА

Не мог надивиться Богдан Карлыч, что сталось такое с его младшим учеником. Ну, Юрий — тот от природы уж ветрен и рассеян, но за Илюшей этого доселе не водилось. Сегодня же и он сидел, как на иголках.

— Нет, по утрам, Илюша, ходить тебе на рыбную ловлю я больше не позволю, — объявил учитель.

— Да ведь у нас еще с вечера были жерлицы поставлены, — оправдывался мальчик. — И какая же нам щука попалась!

— Саженная, — добавил Юрий, перемигиваясь с братом.

— Так мы эту диковину сейчас в кунсткамеру отправим, — в тон ему пошутил Богдан Карлыч. — Неужели саженная?

— Саженная и двуногая, — не унимался шалун. — Только ногу одну ей крючком шибко поранило.

— Ведь плавники у рыб то же, не правда ли, что у людей руки и ноги? — поспешил досказать Илюша, бросая на брата укорительный взгляд. — А что, Богдан Карлыч, какую примочку ты прикладывал на рану тому, знаешь, мужику, что намедни отхватил себе топором палец?

Говоря так, мальчик подошел к стенной полке, на которой у учителя-лекаря был расставлен целый ряд бутылей и склянок.

— Не эту ли?

— Эту самую, — отвечал Богдан Карлыч. — А ты, что же, лечить тоже свою раненую щуку собираешься?

Илюша невольно покраснел и принужденно рассмеялся.

— Отчего бы и нет? Ведь ей так же больно, как и человеку.

На этом разговор о диковинной щуке и прекратился.

Простодушный немец все еще ничего не подозревал. Но когда, после обеда, он возвратился опять к себе и по привычке осмотрелся кругом, все ли в горнице в порядке, — то сразу заметил, что той именно бутыли, о которой была давеча речь, нет уже на полке. Тут припомнился ему весь давешний разговор о двуногой щуке, припомнилось и замешательство Илюши.

"Что-то неладно", — сообразил он, взял с гвоздя шляпу и спустился опять вниз, чтобы справиться у дворовых, не видал ли кто боярчонков.

Тем временем Илюша в омшанике обмыл уже беглецу рану чистой водой, обложил ее целительной примочкой и забинтовал снова своим собственным полотенцем. Юрий же принес проголодавшемуся огромный кусок пирога, который выпросил у старухи-ключницы будто бы для себя самого, а Кирюшка — кувшинчик "зелена вина", который, без всякого уже спросу, взял из поставца старика-деда.

Шмель сказал, видно, правду, что давно у него "маковой росинки во рту не было": с жадностью волка в две-три минуты уплел он весь кусище пирога, запивая его из кувшинчика вином, а покончив с едой, не отнимал уже кувшинчика от губ, пока его до дна не опорожнил. Сидя верхом, как на коне, на опрокинутой пчелиной колоде, он в наилучшем расположении духа, слегка, по-видимому, уже навеселе, замурлыкал про себя какую-то удалую песню.

— Да ты бы немножко погромче, а то не разобрать, — сказал ему Юрий, усевшись с Илюшей и Кирюшкой на другую колоду. — Про кого это? Не про вольницу ли вашу?

— А то про кого же? Послушать любо-дорого! — отозвался разбойник и, отерев усы, затянул вполголоса:

Как по той ли по реке по Волге-матушке
Выплывают ли стружечки молодецкие;
На стружечках тех сидят удальцы-гребцы,
Удальцы, все молодчики поволжские.
Хорошо удальцы все изнаряжены:
На них шапочки собольи, верхи бархатны,
На плечах у них кафтаны однорядочны,
Канаватные бешметы в нитку строчены,
Галуном рубашки шелковы обложены,
Сапоги на всех молодцах сафьяновы,
Они веслами гребут, поют песенки…

— Вот так-так! — воскликнул Кирюшка и щелкнул языком. — Кабы и нам тоже!

— Да точно ли все вы там так уж богато разодеты? — усомнился Илюша.

Шмель лукаво прищурился одним глазом.

— Побывай к нам на Волгу, покатаем тебя на наших стругах — своими глазами тогда все увидишь.

— А струги ваши что такое? Большие деревянные лодки?

— Деревянные, но раззолоченные, уключины серебряные, паруса шелковые.

— Ну, этому я, брат, не поверю! Откуда у вас столько золота, серебра и шелку?

— Не веришь — не верь, твое дело. А посмотрел бы ты, как мы, бывало, дуван дуваним, нажитое, значит, на Волге добро меж собой делим, — у самого бы, поди, глазенки разбежались.

— А что он, атаман-то ваш, таперича все на Волге гуляет? — спросил Кирюшка.

— Батюшка-то наш Степан Тимофеич? С летошнего года он у персидского султана гостит, да ныне, слышь, опять в Астрахань ворочается, по Волге-матушке, знать, взгрустнулося.

— Своих опять, русских людей пограбить захотелось? — заметил Илюша.

— Эх ты, миляга мой! Не в грабеже, не в корысти одной у нас дело, дело в воле, в удалой потехе. А где и воля, где потеха, как не на Волге-матушке, да на море на Хвалынском.[5]

Юрий до сих пор не промолвился еще ни словом, но судя по его задумчивому, сумрачному виду, хвастливые речи товарища пресловутого атамана разбойников запали ему глубоко в душу.

— Но ведь Разин, кажись, из донских казаков? — спросил он Шмеля.

— Из донских.

— А ведь те живут у себя на Дону станицами и присягали на верность нашему московскому царю?

— Присягали, точно, и домовитые станичники служат ему верой и правдой по-своему: коли супостат какой, примерно, пес крымский, хан татарский, на Русь войной пойдет, — донцы уже тут как тут, вкруг стана' вражьего гарцуют, не дают поганцам покоя, отбивают у них обозы да разносят вести по городам и селам, что "супостат, мол, идет: берегитесь, люди православные!"

— Но и Разин же ведь тоже присягал государю?

— Об этом сказать тебе не умею. Не моя забота.

— Да коли он атаман…

— Атаман, да не войсковой…

— А самовольный, разбойничий?

— Изволишь ли видеть, — уклонился Шмель от прямого ответа, — доподлинный-то наш, выборный войсковой атаман Корнило Яковлев не пускал Степана Тимофеича с Дону на Азовское море пошарить туречину: белый царь-де живет ноне в мире с турским султаном, не велит его забижать. Ну, а душа простора просит! Ведом ли тебе, сударик, обиход голытьбы казачьей?

— Какой такой голытьбы?

— Да бессемейных, бездомных казаков. Пошатавшись за лето по белу свету, испрохарчившись до последнего гроша, всяк к зиме теплый угол отыскать себе норовит, а где его и искать, как не на тихом Дону? И лежит молодец там всю зиму зименскую за печкой, что сурок в своей норе. По весне же по ранней и птица тянет. Как пройдет тут по станице ясным соколом наш Степан Тимофеич, как кликнет клич: "Эй вы, казаки добры молодцы! Кому охота со мной на Волгу рыбу ловить?", — тут все лежебоки вспорхнут вольными птицами — и на Волгу.

вернуться

5

Хвалынское море — Каспийское.