Рядом со мной стоял, скрестив руки, хозяин аптеки и выжидающе смотрел на приближающихся к «джипу».
— Неужели они и вправду собираются поймать и выдать его? — спросил я.
— Что? Вправду, конечно. Всерьез, — резко сказал хозяин аптеки, взглянув на меня.
— Но как же выдавать врагам своего земляка, такого же японца?
— Врагам? Дурак! Оккупационные войска уже не враги. Да и такадзёсцы, разве они такие же японцы, как мы?
Я не понял. И чувствовал, что все равно не пойму, как бы ни старался. С этой минуты хозяин аптеки, который, как и я, жарился на солнцепеке, как и я, обливался соленым потом, такой же японец, как и я, превратился для меня в отвратительного желтого жирного слизняка. От злости я даже плюнул. Брат, следуя моему примеру, стал вертеться и плевать вокруг себя.
— Тоже мне японцы, эти такадзёсцы. Да еще такие, как мы, говоришь? Тоже мне, земляки, — злобно ворчал разъяренный хозяин аптеки.
Над сиденьем водителя торчали огромные, тяжелые и прочные военные башмаки — казалось, они идут по нашим головам, башмаки, растоптавшие долину. Это человек сзади закинул ноги на спинку сиденья. Но эти два, похожие на чудовища, башмака принадлежали маленькому человечку с темным лицом, японец и японец, только по одежде в нем и можно было узнать иностранного солдата. Мальчишки, разглядев этого чудного солдатика, рассмеялись. Я видел, как он вздрогнул. И ему, видимо, еще больше захотелось встретить представителей деревни полулежа. Это было яснее ясного. «Когда мальчишки рассмеялись, он, наверно, растерялся. И теперь хочет напустить на себя важность», — подумал я и вспомнил, что так всегда поступал наш тщедушный учитель физкультуры. «У них обоих крошечные носы, даже голоса похожи. Над такими и смеяться». Солдат держал в правой руке какую-то черную палку, пугавшую представителей деревни, но это был всего-навсего микрофон. По голосу, доходившему из динамика, я понял, что этот человек и есть тот самый переводчик. Тайна иностранного солдата на «джипе» рассеялась, как рассеивается туман, оставив в моем сердце легкую влагу. «И таким тщедушным проиграла императорская армия, проиграл адмирал Исороку Ямамото», — чуть не плакал я.
— То, что вы мне сообщите, я доведу до сведения солдат оккупационных войск, — сказал в микрофон, поднявшись перед нами во весь рост, переводчик, специально употребляя высокопарные выражения. — Итак, говорите без стеснения! Америка — демократическая страна. Она уважает мнение всех.
Взрослые, тоже заинтересовавшись, собрались вокруг представителей деревни и переводчика.
— Мы ваши друзья. Передайте это. Вашего солдата ударил ножом человек не из нашей деревни. Передайте это. Наш бы никогда не сделал такого! — сказал в микрофон один из деревенских.
Его голос, неестественно громкий, разнесся по всей долине. Я подумал, что сказанные им слова долетели до самых дальних уголков, куда, должно быть, забились жители Такадзё, которых, разумеется, не было на спортивной площадке, и меня даже передернуло всего от стыда. Мало того. Этот слюнявый, дрожащий голос слышал, должно быть, в своем укрытии парень, смело пырнувший оккупанта.
Между переводчиком и представителями деревни завязалась оживленная беседа. Они уже не пользовались микрофоном, который бы разносил их слова по всей долине. «Грязные подлецы, договариваются, как подороже продать своего товарища», — думал я со злобой, не желая даже слушать, о чем они говорят. Повернувшись спиной к людям, окружившим «джип», я пошел в дальний конец двора, в тень школьного здания, где было сыро и росла густая высокая трава. Брат не пошел со мной; наверно, по двум причинам: он хотел быть там, где был бы слышен разговор переводчика с представителями деревни; и еще, он боялся поворачиваться спиной к иностранным солдатам с автоматами в руках. Я тоже до ужаса боялся, стоило подумать, что мне могут выстрелить в спину. Однажды, когда в детском иллюстрированном журнале мне попалась на глаза картинка, как расстреливают шпиона, меня единственно успокоило, что тот был привязан к столбу лицом к стрелявшим. И сейчас я шел медленно, еле передвигая ноги, как старик. Мне, правда, хотелось припуститься изо всех сил, но я боялся, что меня примут за того беглеца и выстрелят. В спину. Солнце с бескрайнего неба смотрело на меня, точно огромный глаз. Сзади тоже есть такой же огромный глаз, как солнце, и он смотрит на меня. Я покрылся испариной, будто резиновой пленкой, дыхание сперло.
Я топтал ногами густую душистую траву и старался уловить ее запах, но пахло лишь моим потом. Связь с травой, связь с крохотными насекомыми и зверьками прервана. Деревня наводнена предателями и иностранными солдатами. «Один только парень из Такадзё в лесной чаще, погрузив голову в траву, глядя на насекомых и вдыхая запах деревьев, неразрывно связан с истинным сердцем деревни. Сердцем, хотя и облеченным в траву, но полным горячей крови, сердцем дикого зайца, скачущего по лесу».
В тени школьного здания сыро и прохладно. Обернувшись, я убеждаюсь, что люди вокруг «джипа» уже не внушают мне такого панического страха. Один страх я преодолел. И наслаждаюсь первым, еще робким глотком храбрости.
В тени школьного здания сидят люди. Они смотрят на меня, идущего к ним, недоуменно, осуждающе, как на непрошенного гостя. Но, увидев, что я всего лишь ребенок, теряют ко мне интерес и снова опускают глаза. Они — это самые невозмутимые жители деревни. Зубной врач, лесничий и больной туберкулезом студент Масадзи, приехавший однажды на летние каникулы из города, где он учился в промышленном институте, да так и оставшийся в деревне. Эти трое были такими же удивительно невозмутимыми и во время войны — не участвовали в учениях по противовоздушной обороне, не выходили на трудовую повинность, не провожали мобилизованных, не встречали праха погибших на войне. В открытую никто этим не возмущался, потому что в зубном враче и лесничем вся деревня очень нуждалась, а Масадзи был вторым сыном помещика — самого важного человека в деревне. К тому же никому в голову не приходило, что чье-то возмущение может запугать этих людей.
И сейчас тоже, не обращая внимания на шум, поднятый иностранными солдатами, они сохраняют полное спокойствие. Я подхожу к Масадзи. Он забавляется. Сам сделал себе игру, вырезал из почтовой открытки борцов сумо, величиной не больше цикады. Когда он двигал ладонью, два бумажных человечка начинали бороться, наклонив друг к другу свои треугольные головы. Масадзи поднимает на меня глаза.
— Ну, парнишка, хочешь поиграть в сумо?
— Нет, Масадзи-сан, я не хочу, — говорю я робко.
— Что так?
— Скажите, Масадзи-сан, а где собрались жители Такадзё? Ведь и их тоже собрали?
— В помещении пожарной дружины. Допрашивают каждого в отдельности.
— А правда, что, если поймают и выдадут того, кто ударил солдата ножом, ему ничего не будет? — спросил я, употребляя выражения, которыми пользовались деревенские дети в разговоре с членами семьи помещика. Мне был неприятен этот человек, который, играя в сумо, не проявлял никакого интереса к тому, что происходило в деревне.
— Наверно, правда. А впрочем, они будут делать, что хотят, — сказал Масадзи.
— Думаете, оккупационные войска будут творить страшные дела? Думаете, будут творить ужасные дела, что-нибудь вроде зверских убийств?
— Жители деревни, наверно, будут творить еще более страшные дела, еще более ужасные дела. Именно что-нибудь вроде зверских убийств, — сказал Масадзи улыбаясь. — Если б им попался этот из Такадзё, то уж, наверно, сотворили бы что-нибудь вроде зверского убийства, а?
Мне не нравилась его спокойная улыбка. Она казалась мне такой же недопустимой, как непристойные действия на глазах у людей.
— Почему вы говорите, сотворят что-нибудь вроде зверского убийства, если им попадется этот, из Такадзё?
— Потому что над корейцами больше нельзя издеваться. Вот им и нужен, кто-то другой, над кем еще можно издеваться, — сказал Масадзи. — Если их лишить этого, они все перебесятся.
Долину наполнил разносящийся через микрофон голос секретаря управы. Голос казался решительным и бодрым, он вонзался мне в самое сердце.