Наконец надо мной поплыл день. Мои тюремщики, гремя посудой, ели свою жалкую еду. Один из них попытался дать мне хлеба и молока. Хлеб он пропихнул в мой плотно сжатый рот, а молоком залил мне ноздри и намочил грудь. Он с досадой прищелкнул языком и ушел обратно к столу у стены, где сидели его товарищи.
Дверь отворилась, дверь захлопнулась. Мне стало так холодно, что даже показалось, будто я покрываюсь льдом. Поднимали и опускали телефонную трубку. Слышалось падение шнура на пол, он шуршал, точно ползла змея. Наверно, сюда несут аппарат, чтобы заставить меня говорить с Тоёхико Савада и получить нужные им доказательства. Из коридора доносился голос Митихико Фукасэ, дававшего распоряжения.
Дверь распахнулась и так и осталась открытой, и в комнату ворвался потрясенный, растерянный и возмущенный голос Наоси Омори.
— Слушайте, что здесь происходит? Вы его забили до полусмерти…
— А ты бы предпочел, чтоб он сбежал? Ладно, посмотри лучше на телефонный аппарат. Он подключен к магнитофону. Мы все это сперли в комнате дежурного. Даже возвращать не хочется.
— Зачем вы все это сделали? — сказал Наоси Омори удивительно холодно и отчужденно.
— Зачем?! Мы сделали все, как ты нам сказал утром по телефону.
— Зачем вы довели его до такого состояния, вот вас о чем спрашивают?! — уже истерично закричал Наоси Омори.
— Ты же сам говорил, что нам нужны веские доказательства. Не торопясь, мы получим, что нам нужно. Служащие общежития разъехались на праздники к родным. Мир и покой. Мы его здесь продержим сколько захотим. Так что не психуй.
— Все не так просто.
— Что не так просто? — спросил Митихико Фукасэ, голос которого наконец чуть окрасился беспокойством.
— Водитель. Эта тупая бестолочь утром погнал свою машину в ремонтную мастерскую. В полиции ему учинили допрос. Он с перепугу признался, что сшиб кого-то, а может, и еще не то рассказал. Сволочь.
— У, дерьмо! — прошипел тоже испуганно Митихико Фукасэ. — И про нас тоже?
— Уверен. Ну, а с этим что делать? Профессия этого подонка — доносить на студенческую лигу — это ясно. Надо поймать заведующего студенческим отделом и договориться с ним. В общем, до вечера полиция в общежитие не войдет. До тех пор нужно все кончить.
— Может, убить и закопать? — вмешался кто-то.
— Ты безмозглый убийца, — ответил ему Наоси Омори. — Уволочь его отсюда, и то дело нелегкое. Во-первых, у нас нет машины. Во-вторых, как уволочь днем, да еще в Новый год? В-третьих, все улицы вокруг университета уже, наверно, перекрыты полицией.
— Черт возьми! — разъярился Митихико Фукасэ.
— Придется отпустить, никуда не денешься.
— Отпустить?
— Да, когда к нему вернутся силы. И молить бога, чтобы он не побежал в полицию, — сказал Наоси Омори бесцветным голосом, в котором медленно, как на фотобумаге, опущенной в проявитель, показалось изображение усталости. — Но все равно это лучше, чем дожидаться полиции здесь. У нас останется фотография чека, который он получил у Тоёхико Савада; это хотя и косвенное, но достаточно серьезное доказательство. Весь вопрос в политическом эффекте, которого мы добьемся, когда все это всплывет наружу, — по-видимому, так на так? Прогрессивные деятели наверняка залают на фотографию чека, а?
— Может, нам предпринять кое-что, чтобы он не побежал в полицию? — предложил Митихико Фукасэ, специально подчеркивая свой киотоский выговор, что придавало его тону удивительное спокойствие. Этот голос привел меня в дрожь, я сразу почувствовал недоброе.
— Что? — хором спросили мои тюремщики. — Что именно?
— Облейте его водой, чтобы пришел в себя, — закричал вдруг весело и возбужденно Митихико Фукасэ. — Я сейчас.
— Я с тобой, — сказал Наоси Омори, которого, видимо, охватило беспокойство, и он решил бежать отсюда. Мне даже показалось, что я сделал новое открытие. Вот, оказывается, как напуган Наоси Омори! И ко мне вернулась уверенность, равная по величине его страху. «У меня нет причины бежать. Так как у них нет причины держать меня в заточении, я ни за что не убегу. Я останусь в ловушке, которую они приготовили мне, и затащу их в самую глубину сточной канавы. Я превращусь для них в неизлечимую болезнь, которая сожрет их».
Однако через два часа Митихико Фукасэ и Наоси Омори вернулись, притащив с собой еще какого-то подонка, и, когда окончилась пытка, которую они учинили надо мной, я был смят, уничтожен позором и, чтобы не взбеситься и не покончить с собой, отключился от сознательной жизни и убежал, ощущая свое тело и свой дух как нечто пылающее ненавистью, загнав внутрь эту горящую ненависть, превратив все в ненависть. Глаза, которые снова стали видеть, поразило точно ударом молнии, как только я выбежал из общежития. На улице шел снег, весь двор был засыпан сверкающим снегом. Слыша слезливый голос, похожий на повизгивание спаривающихся на снегу зайцев, боясь встречи с людьми, я бежал изо всех сил, огибая двор университета. Ко мне вернулась вся моя бунтарская энергия детских лет, когда я прозябал в воспитательной колонии.
«Убью! Уничтожу! Отвергну! Предам! Все, всех людей, весь мир», — клялся я, убегая. «Убивай! Уничтожай! Отвергай! Предавай! Всех людей, весь мир!» — Это была всего лишь песня, но песня ненависти, превратившаяся в плоть и кровь юноши, бегущего по свежему снегу. Убивай! Уничтожай! Отвергай! Предавай! Но и эта песня ненависти, и моя клятва, сконцентрировавшая эту ненависть, утратили магическую силу в ту минуту, как я в изнеможении упал коленями на снег и меня стошнило… Этому старому грязному подонку я…
Какой была пытка? Сейчас у меня еще не хватает мужества признаться.
Глава 4
Убежав от них, я пятьдесят часов пролежал в постели, не переставая выть, как сбесившаяся собака. Во мне выли ненависть и стыд. Горячие и страстные глаза Кана на рисунке, висевшем на стене у изголовья, казались мне солнцем, светившим и глубокой ночью. Я вспоминаю об этом, как о знамении. Через пятьдесят часов, утром, когда я лежал навзничь в своей полутемной комнате и смотрел во мрак, пришла Икуко Савада. Я намертво забыл о чеке.
Мы с ней получили по чеку деньги в банке и в тот же вечер уехали поездом в Кобе. Мне и это представлялось продолжением побега. На следующее утро мы прибыли в маленький приморский городок и сняли номер в отеле. Днем Икуко Савада сделали операцию. Весь первый день я просидел, запершись в номере, и дрожал от ненависти и стыда. Бой из отеля решил почему-то, что я страдаю от отсутствия наркотиков. Через него я получил наркотик и шприц. После первого укола я часов шесть сидел в одежде на корточках под горячим душем и меня беспрерывно рвало. Когда в желудке не оставалось ни капли жидкости, я пил прямо из душа и меня снова выворачивало. И когда я пил, и когда меня рвало, во рту стойко держался один и тот же вкус. В нем чувствовалось что-то неуловимое. Во всяком случае, я был благодарен человеку, бою из отеля, хотя бы потому, что горечь рвоты отбила горечь воспоминаний о пережитом позоре. Чувство же позора переполняло меня, оно было даже сильнее, чем ненависть. В те дни, когда Икуко Савада лежала в отдельной палате, я получил счастливую возможность забыть о своих страданиях.
Выздоровление Икуко Савада затягивалось. Прошла уже целая неделя, а она все еще не могла перебраться в отель. Ко мне вернулась энергия, достаточная, чтобы снова достать наркотик, но и на этот раз никакого удовольствия я не получил. Лишь голова раскалывалась. В воспитательной колонии я дружил с одним парнем. Он был похож на осла. Только глупее. Он был наркоманом. От всей жизни у него сохранилось одно-единственное воспоминание — как он жил с проституткой, годившейся ему в матери. «В воскресенье с утра уколемся с ней и сидим до вечера. Она мне уши чистит. Я люблю, когда мне уши чистят». Он никогда не болел, но вдруг стал худеть и однажды с плачем повалился на землю в сарае и тут же умер. Я думаю, бой из отеля тоже доставал мне героин. Просыпавшиеся на простыне кристаллики через несколько дней порозовели и стали издавать кислый запах. Попробовал лизнуть — противно. Я их собрал и бросил в воду — они исчезли, растворившись так быстро, что в сердце вскипел даже легкий испуг: были ли они?