Я подумал о Кане. Ребята из корейского поселка, и главное Кан, со дня поражения перестали ходить в школу. Они стали учить в корейском поселке корейский язык. Брат говорил мне: «Кан бродит вокруг школы, и все бросают в него камнями. Я тоже бросал». В Кана бросали камнями в тот день, когда он пришел в школу, чтобы утащить классную доску и мел для занятий в корейском поселке. Я уж было подумал, что Кан вернулся в школу, потому что он очень любил естествознание и, когда мы делали опыты, приходил в школу задолго до начала занятий и помогал подготавливать приборы для опытов. А в тот день, в субботу, как раз был урок естествознания. Но и мне хотелось думать, как всем, что Кан пришел, чтобы украсть классную доску и мел.
Всю субботу я лежал в полутемной кухне, грыз батат и дремал, как рыба в ночном пруду. И думал о всяких неприятных вещах. «Если Кан просто пришел на урок, я должен был остановить ребят, бросавших в него камнями. Может быть, он и подошел к школе потому, что надеялся, что я это сделаю. Он, может быть, думает, что и я бросал в него камнями. Мне и правда хочется убить корейцев, которые радовались, что мы проиграли войну, но бросать камнями в Кана я не собирался. А если Кан разозлился, думая, что я тоже бросал в него камнями? Ну что ж, пусть злится. Это ничего».
Я лежал в темной кухне и грыз сладкий батат, а в ушах у меня звучали слова, которые тогда, ночью, прокричал на реке Кан, и меня охватила тревога. «Я радовался и пел не потому, что Япония проиграла войну. Я просто рад, что теперь и у нас есть родина». И я поссорился с Каном. Теперь мы уже не будем дружить. «Но что это за родина теперь у них? Может, что-то очень важное, мне совершенно незнакомое, укрыто в нищих, под железной крышей домах корейского поселка? — думал я. — Может быть, вернувшиеся с фронта парни и в самом деле не должны врываться туда. А вдруг Кан, если его будут сжигать живьем, подумает, что я один из тех, кто поджег поселок?»
Возбужденные ребята шумели и носились по классу. Это потому, что учительница все не шла. Шум разрастался. Ребята и впрямь вообразили, что они нападают на корейский поселок. Некоторые прилипли к окнам и ждали, когда над корейским поселком поднимется густой дым пожара и черной пеленой застелет небо над долиной. Одни рассказывали, что слышали о полиции, об оккупационных войсках. Другие вспоминали о том дне, когда по деревенской улице шли жители корейского поселка и отнимали вещи. И все ребята были возбуждены, точно пьяные. Как тогда взрослые, в день облавы.
— Полиции тоже не остановить тех, кто воевал. Что бы они ни делали, полицейский не станет вмешиваться.
— Да что там говорить, ведь люди же с войны вернулись! И напали-то они на какой-то корейский поселок. Полиция — это же японская полиция. Она не для корейцев.
— А оккупационным войскам они не пожалуются? Ну корейцы эти. Не побегут к ним?
— Американцы по-корейски не понимают.
— Ха-ха-ха, ха-ха-ха. «Верните то, что японский империализм награбил у корейцев! Все японцы — воры. Верните! Верните!» Ха-ха-ха, ха-ха-ха. Сами вы, корейцы, воры.
— А когда они вернутся из корейского поселка, наверное, разнесут школу и управу, а? Обещали ведь. Верно? Разнесут, а?
На мгновение ребята замолкают. Но смех и топот сами унять не могут. И тут же снова начинают кричать.
— Пусть разносят. Учиться тогда не будем. Пусть разносят. Сжечь бы школу, как усыпальницу сожгли.
Сквозь шум я слышу голос Кикуко, разговаривающей с такими же, как она, эвакуированными.
— Хорошо бы разнесли эту вонючую школу. Нам что — мы вернемся в токийские школы. Нет, правда, хорошо бы разнесли.
Ребята уже не в силах оставаться в классе. Они вылетают на спортивную площадку. Из учительской им вслед несутся недовольные голоса. Но учителям некогда — они совещаются. И в классы не идут. Все ребята, высыпав на спортивную площадку, с криками носятся по ней, снова начав прерванные звонком игры. А я, составив три стула, тихонько ложусь на них и думаю о Кане. Просто думаю о Кане, которого сожгут заживо вместе со свиньями. Я вспоминаю плачущий голос матери и о чем она бормотала в то утро, когда пришли корейцы. Я и не собираюсь идти на помощь Кану. «Он кореец, и я не могу с ним помириться». Чувствую, как меня начинает бить озноб. Это озноб перед простудой. Мне кажется, мы идем неправильным путем. Но этот ошибочный, опасный путь избрали взрослые. Дети тут ни при чем. «После того как Япония проиграла войну, все стали безумцами. Противными безумцами!»
Вскоре ребята с воплями возвращаются в класс. Это помощник директора или еще кто-то объявил ребятам на спортивной площадке о прекращении занятий. Потому и учительница перестала своими полными слез глазами смотреть на всех укоризненно и сразу стала доброй. Потому и дети бросили свое задание — написать двести раз «Почему Япония…». Некому было их наказывать. И некого было наказывать. Я стал нехотя собираться домой.
Демобилизованные направились в корейский поселок. Все жители деревни — и взрослые и дети — вышли на улицу и стали смотреть в небо над поселком, ожидая, что вот-вот там должно вспыхнуть зарево, должны взметнуться вопли. Дети хотели пойти в сторону поселка, но взрослые их не пустили. С того дня, как через деревню прошли оккупанты, среди жителей деревни укоренился обычай скрывать от детей все, что происходит в деревне, устранять их от этого. Хотя, пока шла война, взрослые и дети, точно их несло по волнам на одной доске, всегда смотрели друг другу прямо в глаза.
Прошло два часа. Жара спала, начало холодать. Над поселком не поднимался дым, не слышно было воплей. Вместо всего этого по деревенской улице, изо всех сил нажимая на педали и виляя из стороны в сторону, промчался на велосипеде Пак. Он остановился у полицейского участка, а потом, чуть не плача, поехал обратно в свой поселок. Все насмешливо смотрели на него, но никто ему не сказал, где полицейский. А полицейский, раздевшись догола, плавал в реке. Жители деревни в жизни не видели, чтобы полицейский плавал. А теперь он плавал самозабвенно, не слыша ничего вокруг себя. Плавал кролем, а потом по-собачьи плавал, будто чумной, которого только плавание может спасти от смерти.
У нас дома случилось несчастье. Перетрудившись на прополке, мать упала в обморок, и мы, обливаясь потом, волокли ее домой. Она совсем расклеилась. И, хотя это происходило на глазах у соседей, никто не помог нам, все неотрывно смотрели в сторону корейского поселка.
Наконец вернулись обнаженные до пояса демобилизованные, толкая перед собой доверху нагруженную трофеями повозку. Все было так же, как в то утро, когда шла процессия корейцев. Даже повозка была та же. Только вместо того, чтобы ехать от дома к дому и раздавать привезенные вещи, солдаты расстелили на спортивной площадке циновки и разложили на них трофеи, чтобы бывшие владельцы разобрали каждый свое. И так же, как в то утро, взрослые, стыдливо пряча улыбки, собрались, чтобы получить обратно свое добро, получили и сразу же разошлись. Они боялись мести корейцев и не хотели ввязываться в это дело. Демобилизованные теперь должны были, как они обещали, разнести школу. Но вместо этого они преспокойно уселись на циновки, где уже почти не осталось вещей, и прямо на солнцепеке стали пить самогон, который притащили из корейского поселка. Один из эвакуированных хотел было примазаться к ним, но получил затрещину. И на спортивной площадке не осталось никого, кроме пьющих самогон демобилизованных. По долине потоком разлилась, воскрешая сладкие воспоминания о былом, военная песня, которую пели пьяные солдаты.
И в это самое время, пока мы ухаживали за больной матерью, прибежал взволнованный брат. Он ходил на площадку к демобилизованным за нашими часами. Как безумный он кричал, что среди вещей, которые вернули демобилизованные, наших часов нет. Потом ткнулся ничком рядом с матерью, лежавшей с мокрым полотенцем на голове, и горько заплакал.
— Перестань, перестань. Такое затеяли эти молодые парни. Пошли отбирать вещи. Зря они это затеяли. Да и корейцы, когда пришли за нашими вещами, тоже ужас какие злые были, — бормотала мать.