Почему каменное изваяние стоит на границе деревенских владений? И почему это бог беды и хвори? В тысяча восемьсот девяностом году в деревне вспыхнула эпидемия и унесла больше половины жителей. Оставшиеся в живых, чтобы отвадить от нас болезни, соорудили бога беды и хвори. «В старые времена люди деревни, объединив свои силы, вселяя друг в друга мужество, сражались с врагом. Сражались со смертью. А теперь у них даже мысли нет объединиться — сидят сложа руки».

От реки по крутому склону, раздвигая кусты бамбука, поднялся раскрасневшийся Кан. Он воскликнул со смехом:

— Опоздал я. Ты уж, наверно, испугался, думал, не приду, да?

— Нет, был уверен, что придешь, — сказал я честно, подумав, какой я счастливый. Я ни на минуту не усомнился в Кане и был этим счастлив.

Солнце переполнило лес, оно точно звало к действию. Кровь во мне бурлила, как содовая вода, за всю жизнь мне ни разу не было так хорошо, как сейчас. Мы с Каном разделись до пояса и обтерли пот. У Кана была белая гладкая кожа, тело сильное, мускулистое. Он уже совсем взрослый. Я внимательно оглядел себя и нашел, что и у меня тоже за последние месяцы наросли мускулы. Пока я проводил дни, лежа в сенях, по телу моему разливалось тепло — оно, наверно, и растило мускулы. Я удивленно потрогал их. Ладонь ощутила круглые выпуклости, точно держишь курицу. Я с улыбкой рассматривал свою голую грудь, живот и, наконец, мускулистые руки, натертые докрасна. Надежное тело. Мое тело, наверно, никогда не будет для меня обременительным. И я, наверно, никогда не буду, как старики, шаркая, неуверенно переставлять ноги, хлопая заплывшими глазками, не зная, как справиться со своим огромным разжиревшим телом. Я — это обнаженное тело. Это обнаженное тело — я. И, кроме нас, нет никого. Между мной и обнаженным телом не стоит никто.

— Слушай, а ты ведь радуешься, — сказал Кан, сам радуясь.

— Ага, — ответил я, радуясь сознанию того, что еще шаг, и я покину владения деревни и оставлю позади бога беды и хвори. «Я командир отряда по борьбе с эпидемией, которая победно шествует из деревни в деревню. И я даже думать не хочу о ничтожествах из нашей деревни, с их грязной жизнью и грязной смертью. Для меня все они мертвы. Я командир отряда по борьбе с эпидемией, готовящий триумфальное возвращение после блистательной победы. Да. Потому что взрослые в деревне охвачены эпидемией трусости и малодушия. Они точно мертвые. Да, я покидаю страну мертвецов».

— Хорошо бы успеть на дневной поезд. Если не успеем, придется ждать вечернего. А тогда мы приедем в Сугиока только ночью, и придется ночевать на вокзале, и оккупанты могут забрать нас.

— Ты что, разговаривал с людьми, побывавшими в Сугиока? Разве туда много ездят? — спросил я удивленно.

Наши деревенские не только ни разу не побывали в Сугиока, они даже близко к поезду подходить боятся. Запершись в своей долине, они спят-посапывают, как звери. Точно медведи в зимней спячке, знай сосут лапу в своей берлоге, не интересуясь тем, что делается на свете. В моей деревне жил раньше человек по имени Такэ-сан. Он сиднем сидел в своей полуразвалившейся, сырой, крохотной лачуге и не выходил даже на работу. Питался он объедками, что принесут соседи. Сам он не делал ни шагу. Если прибегали ребята и дразнили его, он закрывал глаза и поворачивался к стене — вот и все. Когда его спрашивали, не надоело ли ему бездельничать, он отвечал, ухмыляясь: «Да уж лучше свою вонь нюхать». И вот теперь все жители деревни превратились в Такэ-сана.

— Из нашего поселка каждый день ездят в Сугиока. Ездят продавать рис. Спекулируют. Спекулируют рисом. Наживаются, и еще как, — сказал Кан. — Первым утренним поездом они везут рис в Сугиока, а вечерним возвращаются с рыбой. Может, ты не знаешь, поздно ночью они ходят в вашу деревню продавать рыбу.

— Нам продавать?

— Нет, продают эвакуированным. Вот почему все корейцы богатые. Очень богатые. Чтобы лучше было спекулировать рисом, они собираются сообща купить грузовик.

Ага, грузовик! Я промолчал. Спекулируют рисом. Но ведь у них участки — курице некуда ступить, не сами они его растят. Значит, они скупают рис у крестьян нашей деревни и возят его в Сугиока. Они, наверно, скупают припрятанный рис и в соседних деревнях, а может быть, и у помещиков. А внешне — так деревня и корейский поселок враждуют между собой. Даже грабят друг друга. Мать всегда боялась, только бы не поднялись цены на рис, а из-за этих типов и растут цены. В деревне каждый работает локтями. «Вот бы удивились они, узнав, что есть люди, которые хотят воевать. Если б мы победили в войне, оставшиеся в живых перестреляли бы всех спекулянтов. Это нужно сделать. Нужно повесить всех, кто так бесстыдно жульничает, радуясь окончанию войны».

— Я тебе говорил, что был очень рад — у меня, мол, теперь тоже есть родина. Я радовался, надеясь, что скоро все мы всем поселком вернемся в Корею. А оказалось, что во всем нашем поселке никто не хочет возвращаться, только я один. Они говорят, что сейчас настало золотое время, чтобы обогатиться. Нужно, мол, быть дураками, чтобы ехать сейчас в Корею. И они смеются надо мной. Эти грязные корейцы, как вы про них говорите. Мне опротивел поселок. Мне противно, что меня тоже считают спекулянтом. Поэтому я и пошел с тобой в Сугиока.

Я почувствовал глубокую любовь к Кану, и эта любовь растрогала меня самого. Щеки горели, в глазах стояли слезы. Я закричал восторженно:

— Я принес автомат, его американский солдат потерял. Здесь, в мешке. Тяжелый.

— А я принес короткий меч. Ты мне тоже дашь подержать автомат, ладно? И покажешь, как стрелять, — сказал Кан, к которому снова вернулась бодрость.

— Я и сам не знаю, как из него стрелять. Солдаты научат. Оккупанты — вот наши мишени. Будем учиться на них убивать. Бах-бах!

— Я в людей еще никогда не стрелял. А хотелось бы.

— И мне.

— Будем убивать — бах-бах. Всех поубиваем.

С тяжелыми мешками за спиной мы с Каном, перекликаясь так громко, что совсем охрипли, бежали по дороге, связывавшей нашу деревню с соседним городом, где была железнодорожная станция. Будем убивать — бах-бах. Всех поубиваем. Будем убивать — бах-бах. Всех поубиваем. Война. Война. Теперь наша война. В тот миг, когда осталась позади цепь гор, отгородивших от мира нашу деревню, укрытую в долине, мы остановились и долго стояли молча, растерявшись от простора. Мы смотрели на сверкавшую внизу реку, белую, пересохшую ленту шоссе, на зеленый квадрат, окружающий две эта артерии, и тяжело дышали. Нас переполняла радость. «Наш прекрасный край! Прекрасное небо! Мы идем сражаться и умирать. А потом нас размоют дожди и мы, смешавшись с грунтовыми водами, будем течь под землей и, вернувшись сюда и успокоившись у мощных жизнестойких корней деревьев и трав, будем вскармливать зеленое буйство. Я погибну в бою, как погибли на войне десятки тысяч молодых японских солдат. Нет, я не опоздал! Я снова обрел мужество. Если мне суждено погибнуть в бою, я не испугаюсь, меня не охватит страх. Я умру, и в глазах моих не промелькнет страх, как в глазах отца или в глазах зайца. Прекрасный лес. Прекрасная река и дорога. Прекрасное небо. Прекрасный наш край! Прекрасные мы! Ваше императорское величество, спасибо вам. Мы счастливы. Да здравствует Его величество император! Да здравствует Его величество император!»

Через два часа мы шагали по дороге на станцию мимо мирных людей в мирных домах мирного маленького городка. Но все равно, если бы даже нам повстречалась орава ребят, которые только и ищут ссоры, мы ни за что не ввязались бы в драку. Нам казалось, что жители городка спят. И нас воодушевляло чувство, что только мы одни бодрствуем. Их время и наше время качественно различны. Мы опасные пришельцы. А жители городка не замечают этого. И это наше общее счастье, что они не обращают на нас внимания, считая нас грязными оборванными бродягами. Ведь если бы люди решили помешать нам, мы бы их сразу всех перестреляли. Бах-бах.

Ничего не изменилось и на станции на окраине городка, где пахло шлаком и воздух был наполнен угольной пылью. Если бы нам помешали забраться в поезд, мы бы сотворили такое, что им бы плохо пришлось.