Он наконец нашел табличку и принялся старательно сглаживать исцарапанный воск гусиным пером, очевидно воображая, что орудует плоским концом стала. Потом он исподлобья взглянул на Марка.

– Если бы ты попросился в Этрурию, мне, пожалуй, стало бы очень одиноко.

– Неужели ты думаешь, я удрал бы в Клузий при первом же удобном случае?

– Я, конечно, так не думал… – медленно произнес дядя Аквила, с отвращением разглядывая останки своего пера и откладывая его в сторону. – Ну вот, из-за тебя я загубил прекрасное перо и испортил ряд крайне важных заметок. Радуйся теперь… Нет, я так не думал, но выбор был в твоих руках, и я не был уверен, какое ты примешь решение.

– Я тоже, – отозвался Марк. – Но сейчас уверен.

Непонятно почему, он вдруг вспомнил про свою деревянную птичку. Когда язычки пламени пробились сквозь бересту и сухой вереск, на которых она лежала, ему почудилось, что вместе с сокровищем его детских лет сгорела вся его прежняя жизнь. Но наверное, из серого пепла тогда же родилась новая жизнь – для него самого, для Эски и Коттии, а может, и для других людей, и даже для незнакомой еще долины среди холмов, где когда-нибудь будет стоять его усадьба.

Где-то хлопнула дверь, и на галерее послышались шаги Эски, который звонко и весело насвистывал мелодию:

Когда я встал под знамя орла
(Не вчера ль я под знамя встал?),
Я девушку из Клузия
У порога поцеловал.

И Марку вдруг пришло в голову, что рабы никогда не насвистывают. Они поют, если им хочется или если это помогает работе, но свист – это что-то другое, насвистывают только свободные люди.

Дядя Аквила, чинивший сломанное перо, опять поднял голову.

– Да, кстати, у меня есть для тебя новость, и небезынтересная, если ты ее еще не слыхал: Иску Думнониев взялись отстраивать заново.