— Ни один суд не оправдает меня, Войчемир! Но подсудимый может дать клятву. И я даю тебе Кееву клятву, что не посылал убийц к братьям — ни к Уладу, ни к Валадару, ни к Рацимиру. Я не посылал Удода к Хальгу. Если ты не поверишь мне, мы скрестим мечи. И пусть нас рассудят боги.
Войча уже открыл рот, чтобы заверить брата что он верит — верит даже без клятвы, но слова застряли в горле. Сварг — не только брат, он — лучший друг. Но отец и дядя тоже дружили…
— Не веришь! — Сварг дернул плечом и устало опустился на скамью. — И я бы не поверил. Поклад, мой старший кмет, нападает со своими — с моими! — людьми на Улада. К бродникам ездил Посвет, к Хальгу — Удод, мои сотники. Лодыжка говорит, что Рацимир не посылал убийц к Валадару… Меня уже называют Убийцей Кеев! И самое страшное — я не понимаю, что происходит! Не понимаю, Войча! Если не веришь… Мы оба Кеи, мы возьмем мечи. Ты дерешься лучше…
И Войча поверил. Может потому, что Сварг не оправдывался, не отрицал, не боялся выйти с мечом на божий суд. А может потому, что верил брату — несмотря ни на что. Кееву клятву зря не дают — потомки Кавада не будут лгать даже ради жизни!
Что-то подобное он и сказал брату. Сварг долго молчал, наконец, улыбнулся:
— Мне верят два человека — Порада и ты. Челеди — и та смотрит в сторону… Завтра ты уедешь, Войча, — в Тустань, к сиверам. Там спокойно, там тебя знают. Сиди тихо, пока я не разберусь. Кто-то хочет убить всех нас — всех, в ком течет Кеева кровь…
Итак, Войча даже не попал на праздничный пир, но особо не горевал. Ему и самому хотелось уехать из шумного Кей-города. Тихая Тустань, мирный уголок, родные места… И вот — приехал! Неужели и здесь придется воевать?
На Рыбном Торге побоища тоже не было. Правда, народу там собралась тьма, но никого не резали, голов не рубили и даже не пороли. Сотни людей сгрудились возле высокого деревянного помоста. Войча протиснулся ближе, ожидая увидеть плаху или зловещее окровавленное колесо, но и на помосте все выглядело чинно. Там стояла дюжина почтенного вида бородачей, одетых в пышные, явно не по погоде, шубы и высокие шапки с красным верхом. Нетрудно было догадаться — дедичи или Кеевы мужи. Они были не под стражей, как можно было опасаться, а совсем наоборот. Старший, бровастый толстяк с окладистой русой бородищей, держал в руке позолоченный топорик и явно находился при исполнении. Остальные имели важный вид и тоже не походили на жертв народного гнева. Итак, до расправы не дошло. Войча облегченно вздохнул и принялся осматриваться.
Толпа шумела, слышался свист, в воздухе мелькали сжатые кулаки. Однако стоило бровастому поднять топорик, как площадь стихла. Толстяк удовлетворенно откашлялся и грозно произнес:
— Толковать будет…
Далее следовало имя, но его Войчемир не расслышал. По толпе прошел шорох, но затем все вновь стихло. На помост взобрался худой челове-чишка в драном зипуне. Старую шапку челове-чишка держал в руках, бороденку имел редкую, всклокоченную. Поклонившись на все четыре стороны, он выкрикнул: «Товаряки! Сограждане!», после чего принялся о чем-то вещать. Понять было трудно — говорил человечишка на дикой смеси сполотского с сиверским.
Войча вспомнил: такие собрания в Тустани звались «толковищами». Дело было обычным. Натол-ковищах выбирали городского тысяцкого, утверждали расходы, проверяли, не ворует ли скарбник. Иногда и просто собирались — потолковать. Отец, Кей Жихослав, часто посмеивался, говоря, что сиверы способны заболтать кого угодно.
Итак, бунта пока не было. Правда, приглядевшись, Войча заметил, что помост окружает не стража, а полсотни молодых людей в одинаковых плащах, причем все — с белыми повязками на головах. Выглядели парни мрачно, а некоторые явно нуждались то ли в знахаре, то ли просто в хорошем обеде. Не удержавшись, Войчемир поинтересовался у соседа, и тот охотно сообщил, что это унсы, которые и заварили все эту кашу.
С трудом вспомнилось, что «унсы» по-сиверски то ли «бойцы», то ли «голодранцы». Кашей же явно не пахло. Сосед охотно подтвердил — изможденный вид парней вполне объясним. Унсы голодают. Не всю жизнь, конечно, но уже пятый день. Причем вполне добровольно и с целью. Целью же самоистязания были все те же «права» — человеческие.
Между тем собравшиеся бурно реагировали на речь, и Войчемир попытался вслушаться. Наконец кое-что стало доходить. Человечишка жаловался, что он, рыбак, исправно, согласно уговору, поставляет городу рыбу, но за эту рыбу ни ему, ни его «товарякам» так и не уплатили. Ни в этом месяце не уплатили, ни в прошлом. В позапрошлом, впрочем, тоже.
Площадь отвечала воплями, среди которых чаще всего слышалось «Долой!» и «Ганьба!». Войча не очень понимал, что такое «ганьба», но мысленно согласился, что дела плохи. Стражникам не платят, рыбакам тоже… Да чего же тут творится, в Тустани?
После рыбака выступил возчик. Ему тоже не заплатили — причем за полгода. И вновь народ кричал «Долой!» и «Ганьба!», а Войча все удивлялся, куда смотрят Кеевы мужи. Должен же в городе быть тысяцкий!
Тысяцкий оказался на месте. Им и был бровастый. Звался он Курило. Выслушав возчика, тысяцкий успокоил толпу взмахом топорика и принялся обстоятельно пояснять, что год выдался трудный, торговля с Савматом плоха, а потому с серебром придется подождать. Месяц, может, два. В крайнем случае, три. Или четыре.
На это площадь ответила дружным: «Ганьба!», причем посыпались вопросы о новом доме тысяцкого, о его же новой конюшне и о загородном зимовнике, который купил его сын. Войча покрутил головой и решил, что и вправду — ганьба!
Между тем у помоста что-то изменилось. Растолкав толстяков в шубах, вперед вылез высокий парень с белой повязкой на голове. На его лице, как заметил Войча, было что-то явно не так. Вроде, все на месте — глаза, большой нос, ввалившиеся щеки, усы… Нет, не усы! Ус! Один, зато длинный, спускающийся ниже подбородка.
Одноусый долго спорил с Курилой, наконец тот неохотно объявил, что «толковать» будет Кулебяка. Площадь замерла. Одноусый резко выбросил руку вперед и что есть силы завопил:
— Товаряки! Ганьба!
— Ганьба! — недружно ответила площадь.
— А почему ганьба? — вопросил одноусый и сам же ответил:
— А потому, шо правов человеческих нет! Ганьба!
Войча решил, что Кулебяке тоже не плочено, но вышло иначе. Одноусый сразу же заявил, что «хозяйственный вопрос» важен, но никак не является основным. Да и не решить его при Нынешней власти, потому как тысяцкий — ганьба, скарбник — тоже ганьба, и все Кеевы Мужи ничуть не лучше. А посему начать нужно с вопросов главных, связанных аккурат с этими самыми правами.
Как выяснилось, первое человеческое право состоит в свободе ношения усов. Войче показалось, что он ослышался. Оказалось, нет, все верно. Тысяцкий с недавнего времени запретил отращивать длинные усы, считая их прямым вызовом власти. В ответ «унсы» поголовно принялись усы отращивать, но стражники бдили. Несколько «унсов» были изловлены и побриты. В ответ и началась голодовка.
Далее одноусый Кулебяка перешел к самому главному. Он обвинил пришельцев-сполотов и их прислужников в том, что народу не дают говорить на родном сиверском наречии. Услыхав такое, Войча лишь заморгал. Насколько он помнил, сиверы, особенно в городах, давно говорили по-сполотски, а наречие предков сохранилось лишь по глухим селам, да и то не везде.
Кулебяка явно считал иначе. Он заявил, что народу — великому сиверскому народу — затыкают рот. Далее он, от имени все того же народа и его лучших сынов — «унсов», потребовал обязательного говорения исключительно по-сиверски, причем не только на толковище и торге, но и во всех прочих местах. Сказано это было, впрочем, на хорошем сполотском, почти без «шо» и «кубыть».
Площадь ответила глухим гулом. Послышались недружные голоса, тоже на сполотском, в поддержку данного мнения. Большинство, однако, переглядывалось не без некоторого смущения. Кулебяка же, вновь возопив «Ганьба!», потребовал выполнения еще одного требования — права всюду распевать племенную песнь «Еще живы мы, сиверы!». Как догадался Войча, песню тоже запретили — вместе с усами. Пока же этого нет, «унсы» намерены голодать и дальше — до полной победы.