Впечатление осталось самое унылое. Ни мужественности, ни особого ума и благородства в лице. И такой неприятно толстый, рыхлый, широкобедрый, словно женщина.
Боже мой, и он заменил царя? Царя?!
«Да ну, великое дело – Николашку заменить!» – попыталась подумать Марина с прежним, привычным пренебрежением, но ощутила, что не может. Царь был один. Какой-никакой, но он был один. А этот толстый, рыхлый, испуганный... может, конечно, он и хитер, и умен, и пролазлив, но таким, как он, пятачок пучок в базарный день. Лавочник, кулачок, заводчик...
Тяжко стало на сердце: да где ему удержать сорвавшуюся с цепи махину Россию!
«И мы не поможем!» – впервые прозрела Марина, и на сердце стало еще безотрадней. О, чего бы она только не дала, чтобы сейчас оказаться подальше отсюда!
Подальше? А где? В Энске, на задворках аверьяновского дома? В Х., в своей избенке близ кладбища? В Ново-Николаевске, в тифозном бараке? В тюремной камере?
Нет, ей нет места на свете.
Нет ей места на свете, кроме этой продутой октябрьскими сырыми ветрами площади.
– Ну диво ли, что бабы такую бабоватую персону охраняют! – донесся шепот острячки Парамоновой.
Кто-то громко, непочтительно прыснул, а впрочем, лица у всех были скорее торжественные. Все-таки какой-никакой, а глава правительства!
Марина опустила глаза, прогнала свои малодушные мысли. Поздно! Назвалась груздем – полезай в кузов!
Дважды прошли по площади поротно, второй раз – ощетинившись штыками, а когда перестроились на третий раз, весь батальон вышел, маршируя, с площади и двинулся в направлении вокзала, а третью роту повели к воротам дворца.
– Поставить винтовки в козлы! – скомандовал поручик. – Вольно!
Командиров куда-то позвали, рота ждала. В таких случаях всегда находятся вездесущие люди, которые что-то где-то слышали, что-то знают больше других, а потому берут на себя труд оповещать остальных. Прибежала Синицына, горнистка, и зачастила своим звонким, словно и впрямь птичье чириканье, голоском:
– На заводе Нобеля взбунтовались рабочие, нас отправят туда для реквизиции бензина.
– Вот те на! – вскинулась Парамонова. – Наше дело – фронт, а не городские беспорядки!
Но когда раздалась команда: «В ружье!» – все мигом построились.
Подошел мрачный Левашов.
– Казаки отказались защищать дворец, – объявил он. – Пулеметы оставили юнкерам. Теперь у Временного правительства только наша рота и Михайловское артиллерийское училище. Так что... – Он сокрушенно умолк, но тотчас вскинул голову: – Не посрамим, сестры, себя и присяги!
– Так точно! – прокатилось по рядам.
Что-то словно толкнуло Марину в бок, слева, под сердцем. «Вот оно! Начинается!»
Роту ввели во дворец. Роскошь вокруг была такая, что дух отнимало, и как ни силилась Марина уверить себя, что все это самодержавная отрыжка, восхищение красотой и изысканностью пересиливало отвращение.
– Покои Екатерины Великой! – сказал кто-то почтительно.
«Распутницы и развратницы!» – могла бы сухо добавить Марина, но промолчала – стеснило горло.
Черт знает, что творилось в ее душе! Наступал вечер, и такая тьма царила за окном, словно все злые силы мира подступили к окнам дворца. Комната «развратницы и распутницы», освещенная слабым мерцанием свечей (лампы то вспыхивали, то гасли, а потом электричество отключили совсем... прошел слух, что электростанцию взяли большевики), казалась островком покоя среди бушующего моря, вся вода в котором была ядовитой.
«Как, почему я не понимала, не чувствовала этого раньше? – потрясенно подумала Марина. – Почему я не ценила таких минут тишины?»
Но это была не тишина. Это было затишье перед бурей!
Новости во дворец приходили самые мрачные.
Михайловское артиллерийское училище почти в полном составе перешло к большевикам. Потом-то стало ясно, что юнкеров увел обманом комиссар Абрам Гундовский (на смерть увел!), но факт оставался фактом – они ушли и увели броневики, так что теперь на защите Временного правительства стоял только женский добровольческий батальон. А вернее – одна его рота. И рота юнкеров...
Кто-то сказал, что по телефону передали: Смольный вызвал кронштадтских матросов, и в Неву вошла целая флотилия. Отряды рабочих и солдат стекались со всех районов города. Штаб округа, верный правительству, приказал развести мосты, но большевики свели их снова.
Началось утро 25 октября... потянулся день... пальцы так и тянулись к куркам, ни у кого уже не было надежды, что с комиссарами удастся договориться миром.
Какой может быть мир, когда речь идет о жизни или смерти?! Или они, или мы...
Потом, позже, Марина уже не могла отличить, какие сведения просачивались во дворец в ту ночь, а что она узнала потом, от разных людей. Наверняка она помнила, что вечером их вывели на баррикады, сооруженные юнкерами.
Стемнело. Поручик Левашов сообщил, что большевики предъявили правительству требование сдаться.
Марина только зубами скрипнула, услышав об этом.
– Приезжал от них из Смольного какой-то Юрский. Хрен его знает, кто он, – трещала вездесущая Синицына. – Слышал кто-нибудь о таком?
– Чи жид, чи поляк... – пробормотал кто-то. Кругом угрюмо засмеялись.
Чуть пробило девять вечера, загремели выстрелы. Началась атака большевиков. Ружейная стрельба, пулеметные очереди, залпы с Невы...
Марина подняла голову и увидела словно бы сотни светлячков – пулеметные очереди проходили поверх баррикады. Она вдруг вспомнила, как приняла светлячка за человека с папироской. Боже ты мой, каким чудесным, живым показалось это воспоминание!
– Есть еще патроны? – раздался окрик полуротного.
– Есть, есть еще!
Только ответили, обстрел баррикады начался снова. Эта ночь, эта стрельба в темноте будут, казалось, длиться вечно... Баррикады обстреливали от арки Главного штаба, от Эрмитажа, от Дворцового сада и Павловских казарм. Известия, которые изредка доходили до стрелявших, были безрадостны: штаб округа сдался, часть матросов прошла через Эрмитаж в Зимний дворец.
Вскоре начала бить артиллерия. Снаряды рвались над баррикадой, кто-то закричал страшным голосом...
– Убита, убита, Парамонова убита! – пронеслось по цепи криком.
Парамонова! Первая жертва... последняя ли?
Чувство безнадежности овладело Мариной. Словно впервые она поняла, что приказа к отступлению быть не может: они или погибнут все на этой баррикаде, или... Но какое может быть или, если против них сражается весь русский народ? Ну да, ну да, не она ли еще недавно (на самом деле – страшно давно!) говорила, что эсеры и большевики выражают волю всего русского народа. Да как же так могло произойти, что она, Марина Аверьянова, товарищ Лариса, безостановочно движет окоченелым, онемевшим пальцем, спуская курок, бесконечно передергивает затвор, посылает патрон за патроном в ствол – и стреляет, стреляет, стреляет в тот самый народ, ради которого когда-то изломала и свою жизнь, и множество чужих?
Да, она стреляла... и во время стрельбы ей становилось чуть легче. Потому что грохот выстрелов отгонял неизбежные мысли о том, что будет, когда начнется рукопашная. Штык, чей-то штык войдет в ее тело, и...
«Господи, пусть меня убьют раньше, пусть лучше пуля в голову!»
Она невольно приподнялась, как бы готовясь принять роковую пулю.
– Роте вернуться в здание! – передали по цепи.
Вернуться? Что это значит? Дан тот самый сигнал к отступлению, которого быть не должно?
Рота вошла во двор Зимнего, и огромные кованые, чугунные, узорные ворота сомкнулись за спинами.
– Первая полурота останется у двери!
Вторая полурота, в которой была Марина, вошла во дворец.
Стреляли. Стреляли! Близко. Еще ближе.
Стрельба вдруг стихла.
Вошел поручик Левченко. Лицо его – гипсовая маска боли.
– Дворец пал. Приказано сдать оружие.
Вслед за его словами в дверь просунулась голова матроса:
– Полундра! Ребята, в нас стреляли бабы! А ну, покажем им наши тельняшки!