И комната, словно черным дымом, наполнилась черными бушлатами.
– Вали их, вали!
Кто-то толкнул Марину в спину с такой силой, что она не удержалась на ногах и рухнула ничком. Но ее тотчас перевернули несколько грубых рук, принялись рвать шинель, гимнастерку, брюки. Стиснув зубы, она дралась, как медведица, рыча, царапаясь, чувствуя, что скорей умрет, чем... Да, она скоро умрет, потому что силы тают, иссякают...
Ударили прикладом по голове; руки сразу ослабели. Теперь она вяло возилась, а не сопротивлялась. Тяжелое тело взгромоздилось сверху, потные пальцы зашарили по горлу, давя ее последний жалкий стон.
– Пре-кра-тить! Именем революции! Прекратить самосуд! За насилие – расстрел!
Тяжелое тело вздернулось с Марины, и она смогла вздохнуть.
– Я комиссар Реввоенсовета Юрский! Эти женщины арестованы, они будут судимы революционным судом! Я подчеркиваю – судом! Никакого беззакония мы не допустим! А сейчас – очистить помещение! Их будут охранять и конвоировать солдаты.
Конечно, это был бред. Этого не могло быть на самом деле!
Затянутый в черный кожаный реглан, взлохмаченный, с короткой бородкой, обливающей впалые щеки, с мрачным взглядом провалившихся серых глаз, которые от злости и усталости казались черными, в дверях со вскинутой рукой стоял Андрей Туманский... призрак, возникший из давно, давно минувших и забытых дней, от которых Марина отвернулась, отреклась всей душой, всем существом своим.
Нет, это не он, это какой-то комиссар Юрский!
Человек в черном реглане брезгливо поглядел на женщин, которые с трудом, со слезами, униженно поднимались с полу.
– Они будут судимы революционным судом! – повторил и переступил через Марину, которая не могла найти сил подняться. Переступил, как через труп.
Марина близко увидела грязную подошву его сапога. Показалось, сейчас он наступит ей на лицо! Резко дернулась, хрипло вскрикнула от боли в разбитой голове – и потеряла сознание.
Комиссар Всеволод Юрьевич Юрский, Андрей Туманский, товарищ Павел тож, оглянулся на распластанную на полу доброволицу, поморщился:
– Перевяжите ей голову! – и пошел дальше, не узнав ее, мгновенно забыв о ней.
Не до того было! Сейчас, на его глазах, при его участии вершилась История!
– Погоди, я сам! – крикнул Шурка, вскакивая, и в то же мгновение грянул выстрел.
Нет, не Настена спустила курок, она и не успела выстрелить. Пуля, прилетевшая из сада и разбившая левую створку окна, вонзилась в стену над Шуркиной головой. И в то же мгновение мимо просвистела другая пуля, разбившая правую створку окна. Она вылетела в сад...
Стреляли из дому! Из-за спины!
Шурка обернулся: высокий человек в длинном черном пиджаке и видной из-под него тельняшке, в мятой фетровой шляпе на голове стоял в дверях, держа в руке маузер, из длинного ствола которого курился дымок.
– Брось ружье, – приказал он Настене, не сводя, впрочем, пристального взгляда синих глаз с Русанова. – Я его прикончу раньше, чем ты успеешь выстрелить.
Все. Вот и все... Шурка слишком хорошо знал этот пристальный и в то же время равнодушный синий взгляд, чтобы надеяться, будто ошибся.
Он услышал, как громыхнул об пол приклад: Настена повиновалась.
– А теперь встань в тот угол, – приказал Мурзик, по-прежнему глядя на Шурку. – А то юбку кровью забрызгает, не отстираешь потом!
– Нет! – вскрикнула Настена, кидаясь на него со сжатыми кулаками, но Мурзик отпрянул, выстрелил, и пуля вонзилась в пол у ее ног. Брызнула щепа.
Настена замерла.
– Следующая твоя будет, – спокойно предупредил Мурзик. – Жить надоело?
– Да без него мне жизнь не в жизнь! – заломила руки Настена.
– Ишь ты! – удивился Мурзик. Так сильно удивился, что даже маузер опустил. – Он тебе кто? Хахаль? Любовник?
– Кабы так, – пробормотала Настена. – Да тебе что с того? Одно скажу: убьешь его, тогда убей и меня сразу. Положи нас рядом, чтоб хоть в смерти...
У нее перехватило горло.
Шурка стоял, глядя исподлобья. Ну и играет им судьба! Надо же, такое совпадение – чтобы именно Мурзик... в Доримедонтово... именно Мурзик и именно туда, где от него спасался Шурка Русанов! Он не чувствовал сейчас ничего, кроме досады: доспасался! Давно надо было уехать, может, в городе-то целей был бы! Но он сидел тут из-за Настены. Да, чего теперь от себя таить – из-за нее. А теперь и ее не успел получить, только руки обжег, и с жизнью простится. Только и останется – быть с ней в одну могилу зарытым. Нет, в одну яму сброшенным. А то и ямы им искать не станут, просто так пристрелят да оставят валяться здесь же, в светелке, под старыми портретами Эвочки и Лидочки, а дом, конечно, сожгут. Ну что ж, вот и будет им с Настеной совместный погребальный костер, будто в Древней Элладе!
И мысли его вдруг, как за спасением, унеслись в эту невероятную Древнюю Элладу, где море, и солнце, и полуобнаженные, полухмельные, удивительно красивые люди, а может, боги, сошедшие на землю... И никаких тебе войн и страхов, и все бессмертны, и не слышно стрельбы – только крики «Эвойе, Вакх, эвойе!», и почему-то цветут там неведомые огневые цветы, те самые, о которых писал столь любимый отцом Бальмонт:
Наверное, только в самые последние, предсмертные минуты приходит к человеку такой вот невероятный, такой блаженный бред. А может, это отворяются пред ним те самые врата, в которые он войдет – вот сейчас, вот сейчас войдет...
– Ну нет! – куражась, развел руками Мурзик, переводя синие, лютые глаза то на Настену, то на Шурку. – Как это – рядом вас положить? Не-ет, невозможно сие. Кабы вы были муж да жена, кабы повенчаны были, тогда ладно. А вы-то никто друг другу... Не по-людски это. Не по совести! Грешно!
– Ты! – яростно выкрикнула Настена. – Да кто ты такой, чтобы нас совестить! Ты разве поп? Ты пришел сюда, кровь пролил, и еще прольешь, а туда же, о грехе твердишь...
– Ну, какой же я поп? – с некоторым смущением развел руками Мурзик и смешно махнул «маузером». – Я анархист. Слыхали про таких? Анархия – мать порядка. Среди анархистов нет попов. Нам они и не надобны. Мы одним словом можем узаконить все, что надо. А вот хотите, я вас повенчаю сейчас по-нашему, по-анархистски? А потом, как ты и хотела, в одну могилу. Хотите?
Настена так и рванулась вперед:
– Да! Да!
И упала в ноги Мурзику:
– Сделай так, Христа ради, и тебе зачтется! И воздастся!
– Вот уж верно... За все, надеюсь, ему воздастся... – проскрипел Шурка сухим, неузнаваемым голосом. – Кого ты молишь, Настена, перед кем унижаешься? Он же убийца! У него руки по локоть в крови, а ты перед ним на коленках ползаешь!
Однако Настена словно не слышала: с безумным, молитвенным выражением смотрела снизу вверх на Мурзика, шептала пересохшими от жара надежды губами:
– Повенчай нас! Повенчай!
– Да ты, бабонька, небось на брачную ночь еще надеешься? А? – глумливо подмигнул Мурзик. – Ну уж это тебе навряд ли отломится. Постелюшка ваша будет студеная и сырая, очень сырая. Но ежели желаешь плотских восторгов огрести, я тебе охотно в том пособлю... – И он с тем же глумливым выражением погладил себя по паху: – Оченно я в ентих забавах гораздый парнишка! – Захохотал, видя, как брезгливо отшатнулась Настена. – Зря кочевряжишься. Глядишь, со мной поваляешься, так никого другого и не захочешь!
– Мне ты не надобен, – покачала головой Настена. – Никто мне не надобен! А вот ради него я...
У нее перехватило горло, и запавшие от нечеловеческого волнения глаза обратились на Шурку с таким безумным, истовым, молитвенным восторгом, что он только безнадежно махнул рукой:
– С ума ты сошла, Настена. Сошла с ума...
И опустил голову, отчаянно желая и самому рехнуться. Может, тогда легче будет и умирать, и пройти через ту издевательскую комедию, которую, конечно, не преминет разыграть из их венчания Мурзик, чтобы вдоволь покуражиться над Шуркой Русановым, который бегал-бегал от него, уходил да уходил живой и невредимый, а теперь – нате вам! Преподнесен на тарелочке с золотой каемочкой!