— Фу! — выдохнул толстячок. — Устал, мочи нет. Ты как, Коля?

— Я ничего, — сказал парень в энцефалитке. — Я все ж таки кандидат в мастера. По лыжам. Тоже лошадиный вид спорта…

— Я сам когда-то был чемпионом, — влез в разговор Пятаков. — По прыжкам в сторону.

Грива едва заметно пошла на спуск. Кедры сперва мельчали и редели, перемежаясь все больше с покосившимися елями и пихтами, а вскоре, когда спуск стал еще круче, вовсе перестали попадаться, и тропа привела к неширокому — метров в пятьдесят — болотцу. По ту сторону низины опять был кедровый бор, и Цветков, вглядевшись, увидел сноп искр, мелькнувший меж вековых стволов.

— Что это? — спросил толстячок.

— Болотина, — сказал Пятаков. — Гиблое дело.

— И что… утонуть можно?

— А ты думал. Так и сбрякаешь…

— Хватит болтать! — сказала Ледзинская.

— Да я что… человек вон интересуется…

Через болотце вели две параллельные обледенелые жердочки. Слега с этого берега торчала только одна, а вырубить еще было нечем. Лейтенант выдернул слегу из торфа, взвесил в руке и, обернувшись, крикнул:

— Ольга Васильевна! Вот возьмешь — опираться через болото! Слышишь?

— Слышу.

— А нам? — закричал толстячок. — Или вам все равно, если мы утонем?

— Почти что, — сказал Пятаков. — Ложки дешевле будут… Да ты не дрейфь! Помню как-то раз на тюрьме…

— Меня ваша тюрьма не интересует!

— А зря, — сказал Пятаков. — От тюрьмы да от сумы не зарекайся…

— Так что же нам делать? — закричал опять толстячок.

— За мной, — сказал Цветков, воткнул слегу обратно в торф и пошел по жердям.

Пройдя метров двадцать, он снова обернулся, убедился, что слегу взяла Ледзинская, а трое пробираются за ним, соскальзывая с обледенелых жердей и чертыхаясь. Он тоже соскальзывал и пробивал каблуком сантиметровую корку льда, боясь порвать сапоги острыми краями лунок. Пока сходило. Сзади слышалось легкое постукивание слеги об лед.

Миновав болото, он опустил на мох портфель, закурил, подождал, пока переберутся остальные, и, махнув рукой в темноту кедровой рощи, сказал:

— Пришли.

45

«Я, следователь СО ГРОВД старший лейтенант милиции Коваль, рассмотрев заявление гражданки Лямзиной Н. М. от 15 октября 197… года, -

Установил:

2 октября 197… года рабочий Итья-Ахского сплавного участка Кедровского отделения сплавной конторы гр-нин Пятаков Ф. И., обменяв на бензин у проезжавших по реке неизвестных охотников бутылку спирта, распил ее с рабочим того же сплавучастка гр-ном Фоминым М. М., после чего, будучи в состоянии алкогольного опьянения, ворвался в балок к рабочей котлопункта гр-ке Лямзиной Н. М., где, несмотря на сопротивление последней, сорвал с нее халат, бюстгальтер, пытался повалить на раскладушку. Противоправные действия Пятакова пытался прервать прибежавший на крики Лямзиной Фомин, однако гр-нин Пятаков на замечания не реагировал, вступил с Фоминым в драку, причинив последнему легкие телесные повреждения, то есть совершил преступление, предусмотренное ст. ст. 15, 117 ч. 1, 206 ч. 2 УК РСФСР.

Действия гр-на Фомина следует признать правомерными, направленными на защиту Лямзиной от преступных посягательств, а утверждение последней о том, что Фомин также имел намерение насильно совершить с ней половой акт, — признать ошибочным.

После совершения преступления гр-нин Пятаков скрылся в неизвестном направлении, а впоследствии погиб при трагических обстоятельствах.

На основании изложенного и руководствуясь пп. 2 и 8 ст. 5 и ст. 113 УПК РСФСР, —

Постановил:

1. В возбуждении уголовного дела по заявлению гр-ки Лямзиной отказать: в отношении Пятакова Ф. И. — за смертью; в отношении Фомина М. М. — за отсутствием в его действиях состава преступления.

2. Копию данного постановления вручить заявительнице, разъяснив последней, что данное решение может быть обжаловано прокурору…»

46

Летняя охотничья избушка, аккуратно, как игрушечка, срубленная из тонкой корабельной сосны, на фоне могучих вековых кедров казалась хрупкой времянкой, выстроенной чуть ли не на один сезон; глядя на ее светлые, будто покрытые бесцветным лаком стены, трудно было поверить, что она стоит без малого тридцать лет — и лет двадцать уже, а то и больше, отмечается типографским способом на издаваемых в Москве полетных картах, отмечается отдельной точкой, как целый населенный пункт, и имеет набранное четким курсивом без всяких сокращений название: изба Алексея Хорова. Пилоты, проходя над этим местом, ищут ее глазами и, найдя, говорят друг другу, прижимая плотнее ларинги: «А вон изба Алексея Хорова», будто о своем хорошем друге. И хотя они подразумевали под этим только то, что идут правильным курсом и что до Ёгана остается лететь час-полтора (в зависимости от типа машины и скорости ветра), — он и был им надежным другом со своей избой-ориентиром, единственной на много километров окрест. И не беда, что, столкнувшись случайно в Ёгане, куда сели заправиться, с седым стариком, подошедшим из любопытства расспросить вертолетчиков, откуда те прибыли и куда направляются, наскоро ответят на его вопросы и тут же улетят, не признав в нем, конечно, того самого Алексея Хорова, которого всего час-полтора назад поминали как старого друга и которого, не зная в лицо, поминало так не одно поколение пилотов. Не беда и то, что надпись на картах устарела: местные жители давно уже называли избу-ориентир по имени ее нынешнего хозяина — Ивана Хорова. Но, может, карта точнее: строил-то избу Алексей.

Венцы были рублены без остатка, но один, под низко расположенной крышей, высовывался на полметра: специально оставляют для ружей (зимой в избу заносить нельзя — отпотевают), и на нем висела бескурковая одностволка двадцатого калибра с удлиненным стволом, признанная местными охотниками лучшим промысловым оружием. Одностволка была совсем новая, без единой царапинки на полировке ложа. Лейтенант еще раз скользнул лучом по вороненому стволу и спрятал фонарик в карман. Конечно, Хоров мог взять новое ружье в госпромхозе, но вряд ли: промысловики не любят менять пристрелянное оружие, разве уж утопят. И собак нигде не видать — уже бы выскочили навстречу. Скорее всего, самого Ивана Алексеевича нет дома, а кто в его избе — неизвестно. Лейтенант снял ружье, переломил, вынул патрон из патронника и повесил ружье на место. Затем, не оглянувшись и не пригласив никого за собой, отворил дверь и, пригнувшись, пролез под низкий проем внутрь. В избе он разогнулся, коснувшись низкого потолка тульей фуражки. Снял ее и огляделся.

Первое, что бросалось в глаза, был слепленный из глины чувал — древнейшее, проверенное веками изобретение, костер в избе, — хантыйский камин, отличающийся от английского тем, что дает больше тепла и света и никогда не дымит, хотя гораздо более открытый. Стены внутри избы были такие же светлые, как тридцать лет назад; любая, самая совершенная печь закоптила бы их в полгода. Но, пожалуй, главное достоинство чувала — живой открытый огонь, и сидеть возле него длинными вечерами так же уютно, как у костра, только удобнее можно расположиться с рукодельем и не ест глаза дым.

Перед чувалом сидел, пристраивая на углях чайник, малец лет двенадцати в перепачканном полушерстяном костюмчике, какие выдают в Ёганском интернате. Опять сбежал из школы, привычно подумал участковый инспектор. Надо будет попозже выяснить, долго ли он, Андрюха Хоров, намерен отлынивать от ученья под разными предлогами (сейчас наверняка скажет: отцу помогаю перебраться в зимнюю избу), и предупредить, чтобы это было в последний раз. Новенькое ружье, висевшее за дверью, принадлежало, видно, Андрюхе. Теперь его калачом из тайги не выманишь, только категорическим приказом.

Чувал был справа, в углу, а вдоль двух стен — слева и у противоположной от входа — тянулись широкие низкие нуры. Жена Ивана Хорова, молодая еще с виду женщина (никогда бы не поверил, если б не знал точно, что Андрюха ей сын — не брат) в длинном с орнаментом на груди платье, сидя на нурах, раскачивала подвешенный за деревянный крюк в потолке онтуп — удобную берестяную люльку с отклоненной назад спинкой, очень похожую на катапультное или космическое кресло. В онтупе тихо посапывал грудной космонавт, перетянутый для верности, будто находился уже на пути к Марсу, тонкими оленьими ремешками поверх меховой обертки.