— Нет, это было полное дерьмо, — сказала Фрэнни. — От начала до конца. Джон прочитал кусочек, — сказала Фрэнни, — но я его попросила отдать мне эту часть обратно, чтобы я могла уже все вместе выбросить. Я позвонила обслуге, и они все забрали.
— Позвонила обслуге, чтобы они выбросили твой роман? — удивилась Лилли.
— Я даже притрагиваться к нему больше не могла, — сказала Фрэнни.
— Сколько же там было страниц? — спросила Лилли.
— Слишком много, — ответила Фрэнни.
— А что ты думаешь о том, что прочитал? — спросила меня Лилли.
— Чушь, — сказал я. — В нашей семье только один писатель.
Лилли улыбнулась, но Фрэнни пихнула меня под столом ногой; я пролил немного вина, и Фрэнни рассмеялась.
— Я рада, что вы в меня верите, — сказала Лилли, — но каждый раз, когда я читаю заключительные строки «Великого Гэтсби», меня одолевают сомнения. Я хочу сказать, это так прекрасно, — сказала Лилли. — Думаю, если бы я смогла когда-нибудь написать такую прекрасную концовку, писать начало было бы просто незачем. Какой смысл писать книгу, если ты не думаешь, что она получится такой же хорошей, как «Великий Гэтсби»? Я хочу сказать, ничего страшного, если у тебя этого не выйдет, если в итоге книга не получится такой же хорошей, но, прежде чем начинать ее писать, ты должен верить, что она может получиться очень хорошей. Иногда эта чертова концовка «Великого Гэтсби» убивает меня раньше, чем я сяду за машинку, — сказала Лилли; ее маленькие ручки были сжаты в кулачки, и мы с Фрэнни поняли, что она стискивает остатки рогалика.
Лилли не любила есть; она могла просидеть весь обед, вообще не притронувшись к пище.
— Лилли, беспокойная ты наша, — сказала Фрэнни. — Ты слишком много думаешь. Просто делай, что должна, и всё.
На слове «делай» Фрэнни снова пнула меня под столом ногой.
На Сентрал-Парк-Саут, 222, я вернусь ущербным. Лишь по окончании нашего гигантского ужина я осознал, что не смогу пробежать двадцать кварталов и зоопарк; я даже сомневался, смогу ли это расстояние пройти. Между ног у меня беспрестанно ныло. Я видел, как Фрэнни скорчила гримасу, когда вставала из-за стола, чтобы взять сумочку; она тоже страдала от последствий наших излишеств, как, разумеется, и планировала: мы должны были чувствовать боль от нашей любовной связи несколько дней. И эта боль не даст нам потерять голову; эта боль убедит нас, что погоня друг за другом ведет к саморазрушению.
Фрэнни нашла в своей сумочке какие-то деньги мне на такси; вручая их, она одарила меня очень целомудренным сестринским поцелуем. И по сей день между мной и Фрэнни других поцелуев не бывает. Думаю, теперь мы целуемся с ней как образцовые брат и сестра. Может быть, это и скучно, зато помогает проходить мимо открытых окон.
И когда я в тот вечер, перед самым Рождеством 1964 года, покидал «Стэнхоуп», я впервые по-настоящему ощутил себя в безопасности. Я был абсолютно уверен, что все мы будем проходить мимо открытых окон, что все мы выживем. Сейчас мне кажется, что мы с Фрэнни думали только друг о друге, наши мысли были немного эгоистичны. Я уверен, Фрэнни считала, что ее неуязвимость заразительна; большинство людей, чувствующих себя неуязвимыми, склонны к такой мысли. А я пытался следовать чувствам Фрэнни — настолько точно, насколько это было в моих силах.
Около полуночи я поймал такси и проехал на нем по Пятой авеню до Сентрал-Парк-Саут; несмотря на мучительное жжение между ног, я был уверен, что смогу дойти оттуда до квартиры Фрэнка. К тому же хотелось посмотреть украшенную елку, стоящую на площади. Я решил сделать небольшую петлю и взглянуть на игрушки, выставленные в витрине «Ф. А. О. Шварца». Эгг очень любил такие витрины, а в Нью-Йорке никогда не бывал. Но, думаю, он все время воображал себе еще лучшие витрины. С еще большим количеством игрушек.
Я ковылял по Сентрал-Парк-Саут. Дом 222 находился почти посередине между Ист-Сайдом и Вест-Сайдом, чуть-чуть ближе к Вест-Сайду. Самое подходящее место для Фрэнка, подумал я; да и для всех нас, переживших Симпозиум по восточно-западным отношениям.
Есть фотография Фрейда — другого Фрейда, — снятая в его венской квартире на Берггассе, 19. Ему там пятьдесят восемь; сделана она в 1914 году. На ней у Фрейда выражение лица типа «я же тебе говорил», рассерженное и обеспокоенное. Он выглядит настойчивым, как Фрэнк, и взволнованным, как Лилли. Война, которая начнется в августе того года, разрушит Австро-Венгерскую империю; эта война убедит герра профессора доктора Фрейда, что его диагноз — «агрессивные и саморазрушительные тенденции человеческой личности» — совершенно верен. Глядя на эту фотографию, можно представить, откуда у Фрейда родилась идея о том, что человеческий нос имеет «генитальную структуру». «Фрейд вынес эту идею из зеркала», — говорил Фрэнк. Думаю, Фрейд ненавидел Вену; к чести нашего Фрейда, он тоже, как первой указала Фрэнни, ненавидел Вену. Фрэнни тоже ненавидела Вену; она всегда была фрейдисткой в своем отношении к сексуальному лицемерию. И Фрэнка можно назвать фрейдистом или, по крайней мере, антиштраусистом; имеется в виду другой Штраус, Иоганн Штраус, который написал эту глупую песенку: «Счастлив, кто забыл все, что изменить не может» (Die Fledermaus). Но оба Фрейда, и наш, и другой, питали болезненную страсть ко всему забытому, подавленному; к тому, о чем мечтают. Совершенно не венское пристрастие. И наш Фрейд назвал Фрэнка принцем; Фрейд сказал, что никто не должен называть Фрэнка «педиком»; другого Фрейда Фрэнк тоже уважал: когда некая мать написала доброму доктору письмо с просьбой вылечить ее сына от гомосексуализма,
Фрейд в резкой форме сообщил ей, что это не болезнь, что здесь нечего «лечить». Многие великие мужчины, сказал великий Фрейд этой матери, были гомосексуалистами.
— Прямо в цель! — восторженно кричал Фрэнк. — Вот посмотрите на меня!
— И посмотрите на меня, — обычно прибавляла медведица Сюзи. — Почему он не упомянул некоторых великих женщин? Если бы спросили меня, — обычно говорила Сюзи, — то я бы сказала, что Фрейд несколько подозрителен.
— Который Фрейд, Сюзи? — поддразнивала ее Фрэнни.
— Любой, — обычно говорила медведица Сюзи. — Выбирай сама. Один из них таскался с бейсбольной битой, у другого на губе была эта штука.
— Это был рак, Сюзи, — несколько натянуто уточнял Фрэнк.
— Конечно, — говорила медведица Сюзи, — но Фрейд называл его «эта штука у меня на губе». Он не называл рак раком, но считал, что все остальные прячутся от реальности и подавляют свои чувства.
— Ты слишком строга к Фрейду, Сюзи, — скажет ей Фрэнни.
— Он ведь мужчина, не так ли?
— Ты слишком строга к мужчинам, Сюзи, — скажет ей Фрэнни.
— Это верно, Сюзи, — скажет ей Фрэнк, — тебе надо попробовать хотя бы одного мужчину.
— А как насчет тебя, Фрэнк? — скажет Сюзи, и Фрэнк покраснеет.
— Ну, — начинал заикаться Фрэнк, — если быть до конца откровенным, то это не совсем мой путь.
— Я думаю, Сюзи, что у тебя внутри просто есть кто-то еще, — сказала Лилли. — У тебя внутри сидит кто-то еще, кто хочет выбраться наружу.
— О господи, — простонала Фрэнни. — Может быть, внутри нее сидит медведь, который хочет выбраться наружу!
— Может быть, там у нее внутри мужчина, — предположил Фрэнк.
— Может быть, у тебя внутри, Сюзи, сидит прекрасная женщина, — сказала Лилли.
Лилли, писательница, всегда будет стараться сделать из нас всех героев.
В ту ночь, незадолго до Рождества 1964 года, я с трудом ковылял по Сентрал-Парк-Саут; я начал думать о медведице Сюзи, и я припомнил другую фотографию Фрейда, Зигмунда Фрейда, которую обожал. На этой фотографии Фрейду восемьдесят, через три года он умрет. Он сидит за своим письменным столом на Берггассе, 19; это 1936 год, скоро нацисты выживут его из его старого кабинета и его старой квартиры, из его старой Вены. На этой фотографии «генитальную структуру» его носа украшает пара нешуточных очков. Восьмидесятилетний Фрейд не смотрит в камеру: ему недолго осталось, и он смотрит на свою работу, не желая терять с нами время. Однако кое-кто смотрит с этой фотографии и на нас. Это собака Фрейда, чау-чау по имени Йо-Фи. Чау-чау чем-то напоминает льва-мутанта; у фрейдовского чау-чау такой же стеклянный взгляд, каким все собаки глупо смотрят в камеру. Грустец иногда пялился в камеру точно так же, а когда из него сделали чучело, то и все время. Маленькая грустная собачка доктора Фрейда на фотографии хочет рассказать нам, что произойдет дальше; грустна и хрупкость безделушек, которые вытеснят его из кабинета, с Берггассе, 19, и из Вены (города, который он ненавидел, и города, который ненавидел его). Нацисты приколотят свастику к его двери; этот чертов город никогда его не любил. И 4 июня 1938 года восьмидесятидвухлетний Фрейд прибудет в Лондон; ему останется прожить всего год, в чужой стране. Нашему Фрейду в это время останется только одно лето, чтобы насытиться дружбой с Эрлом; он вернется в Вену, когда все эти закомплексованные самоубийцы, описанные другим Фрейдом, превратятся в убийц. Фрэнк показывал мне эссе одного из профессоров истории Венского университета, очень мудрого человека по имени Фридрих Хеер. И вот что Хеер сказал о венском обществе времен Фрейда (думаю, это верно для времени любого Фрейда): «Они были самоубийцами, готовыми превратиться в убийц». Они все были Фельгебуртами, которые из кожи вон лезут, чтобы превратиться в Арбайтеров; они все были Шраубеншлюсселями, которые восхищаются порнографом.