– Не знаю, что вы хотите сказать вашим замечанием, Валентин Сергеевич. Мне-то всегда казалось, что в науке нет и не может быть ни задворок, ни парадных ходов. Вероятно, шлифование стекол тоже считалось задворками науки во времена Левенгука! Что касается плесени…
Он остановил меня, улыбаясь:
– Знаете, Татьяна Петровна, есть у австралийцев этакая кривая палка, которая возвращается обратно, куда ее ни забросишь. Называется – бумеранг. Что заставляет вас с последовательностью бумеранга возвращаться к этому вопросу? Мне смутно помнится, что кто-то уже пытался найти в плесени бактерицидные свойства.
– А кто именно? Это было опубликовано?
Крамов задумался.
– Постойте-ка… Где же я об этом читал? Нет, не могу припомнить. Татьяна Петровна, да ведь нельзя же к этому относиться серьезно!
– Валентин Сергеевич, мы недавно начали эту работу и уже успели убедиться в том, что плесневый грибок подавляет рост некоторых стрептококков.
– Ну и что же? Вы утверждаете, – спросил, улыбаясь, Крамов, – что в основе вашей работы лежит изучение защитных сил организма? Спрашивается, какое отношение имеет к механизмам этой защиты ваша зеленая плесень?
Я не нашлась, что ответить, и, деликатно помолчав, Крамов заговорил о поездке в Ростов – весной в Ростове предполагалась конференция, на которой наш институт должен был выступить с новыми работами.
– Вся надежда на ваш лизоцим, – шутливо, но с намеком, что в этой шутке есть и серьезная сторона, над которой мне нужно подумать, сказал он. – Вчера в организационном комитете обсуждали программу. Ваш доклад назначен на первый день. Нет возражений?
С неприятным чувством раздвоенности ушла я от Крамова и всю дорогу старательно уверяла себя в том, что новые темы, появившиеся в нашем плане, – это очень важные, интересные темы.
В РОСТОВЕ
Это была одна из тех конференций, на которых вновь добытые наукой факты не укладываются в теоретические построения, еще вчера казавшиеся бесспорными, как аксиома. Факты эти касались природы фага.
Я сидела в этот день рядом с Коломниным, и, слушая Крамова, он сказал мне, что пора серьезно заняться теорией – не на совещаниях, а в лаборатории.
– И очень хорошо, что вы согласились включить в наш план новые темы, Татьяна Петровна.
– Вы думаете?
– В крайнем случае потеряем полгода.
– Не мало…
– Слово предоставляется профессору Скрыпаченко, – сказал председатель.
И на кафедру поднялся высокий, смуглый человек в длинном пиджаке, с неопределенно-осторожной улыбкой, чуть показывающейся на тонких губах.
Это был один из ростовских учеников Валентина Сергеевича, закончивший свой доклад словами: «Итак, в сложном вопросе о природе фага мы являемся свидетелями бесспорной победы крамовского направления».
Победа – это было сказано слишком сильно. Точнее было бы сказать – успех, и этот бесспорный успех определился примерно на третий день работы, когда все происходившее на конференции стало как бы само собой поворачиваться в сторону крамовской школы. Почти в каждом сообщении упоминались имена Крупенского, Бельской, Мелковой. Все стало «крамовским», в том числе и мой доклад по лизоциму, не имевший к теории Валентина Сергеевича ни малейшего отношения.
С волнением ждала я встречи с Митей. Он писал нам, и, читая эти письма, в которых, подсмеиваясь над собой, он рассказывал о том, как ему живется в Ростове, я невольно сравнивала их с письмами Андрея – почерки были очень похожи. Но для Андрея письма всегда были как бы средством объяснить себе и мне то, чем заняты его ум и сердце. А Митя не только не стремился открыть себя, а, напротив, прятался в свои остроумные письма. Но как он ни прятался, а кое о чем я догадывалась, тем более что хвостики нашего памятного разговора – накануне его отъезда из Москвы – время от времени мелькали среди торопливых строк.
Не помню названия улицы, на которой он жил, помню только, что окна комнаты выходили на бульвар, по которому до поздней ночи гуляли молодые ростовчане.
В этот вечер мы остались одни: наши с утра отправились на «Ростсельмаш» и позвонили, что с завода поедут еще куда-то. Было тихо, луна поднималась над городом – огромная, красная, «магнетическая», как сказал о ней Митя. И действительно, от нее почему то было трудно отвести глаза. Фонари нежно и ярко освещали пышные липы бульвара.
– Вы ни о чем не хотели бы спросить меня, Таня?
– О многом.
– Так спрашивайте. Но сначала я: вы довольны, что на меня больше не нужно топать ногами?
– Довольна. Я не топала.
– Топала, – с удовольствием сказал Митя. – И кричала. И была уверена, что помогло, не правда ли?
– Нет, не была уверена. А помогло?
– Не очень.
Митя замолчал. Несколько дней назад, когда он встречал нас на вокзале, я обрадовалась, найдя, что он почти не переменился за год. Но сейчас, в сумерках, что-то орлиное, мрачное стало заметно в его осунувшемся лице с высоко поднятыми бровями.
– Не очень, – грустно повторил он. – Вы не поверите, Таня, как много сил я трачу, чтобы забыть о ней. Я стараюсь вспомнить ваши доводы и нахожу тысячи возражений, которые вам и Андрею показались бы, вероятно, просто смешными. Каждое утро я задаю себе урок – не думать о ней. Я разорвал единственную фотографию, которую привез с собой из Москвы, а потом целую ночь составлял ее из кусочков и клеил. Вот, взгляните.
Должно быть, Глафира Сергеевна была снята давно, лет десять тому назад. Прелестное, задумчивое лицо с нежным овалом, с тонко очерченным, немного припухшим ртом смотрело на меня с портрета. В сумерках трудно было заметить, что портрет был разорван и склеен.
– Вот так-то, милый друг… Здесь, в Ростове, я встретился… Меня познакомили с одной женщиной, и мне показалось. Это очень хорошая женщина, умная и простая…
Митя снова замолчал. Он был очень взволнован.
– И что же?
– Да ничего. А ведь очень милая. Красивая.
– Она врач?
– Почему вы догадались? – живо спросил Митя. – Да, хирург. Ученица Б. – И он назвал знаменитого ростовского врача, который приезжал в зерносовхоз к Репнину. – Я ей говорил, что Глафира Сергеевна всю жизнь требовала, чтобы я перестал быть самим собой. А она спрашивает: «Она хотела этого для себя? Или для вас?»
– И что же?
– А как бы вы, Таня, ответили на этот вопрос?
– Разумеется, для себя. Если иметь в виду, что она хотела сделать из вас не ученого, а карьериста. Ох, Митя, вы всегда понимали ее слишком сложно! Ведь, в сущности говоря, Глафира Сергеевна – простой человек. Она надеялась, что вы отдадите все силы своего ума и души тому делу, которое кажется ей самым важным: устройству удобной, легкой, великолепной жизни. А вы погрузились в изучение вирусной теории происхождения рака – весьма запутанный вопрос, не имеющий к легкой жизни даже самого отдаленного отношения. И все это стало так заметно, когда она…
Теперь я замолчала.
– Говорите, Таня.
– Когда, выйдя замуж за Валентина Сергеевича, она получила возможность показывать гостям альбом с газетными вырезками, в которых хоть раз упомянута фамилия Крамова.
Митя сидел выпрямившись, откинув плечи и неподвижно глядя на линию фонарей, изогнувшуюся на повороте и уходящую в темноту вдоль бульвара…
У СТАРЫХ ДРУЗЕЙ
Все эти годы я следила за жизнью «Зерносовхоза-5» – и не только по газетам. Старые друзья не забыли обо мне, писали, хотя и не особенно часто. Я знала, что к зерносовхозу подведена железнодорожная ветка, что снимают теперь 15-17 центнеров зерна с гектара, что липки вдоль проспекта Коммуны подросли и стали, как писал Бородулин, «типичными, нормальными липами». Меня давно тянуло в зерносовхоз, где были проведены такие трудные, но хорошие годы.
Я знала, что вскоре после моего отъезда Репнин затосковал и вдруг исчез… Куда? Этот вопрос на все лады разбирался в зерносовхозе. Почему перед своим исчезновением он часто бывал в Сальском райздраве? Почему, встречаясь с друзьями, горячо осуждал недостаток хороших фельдшеров в зерносовхозе, без которых, по его мнению, поставить медицинское обслуживание на должную высоту было невозможно? И все объяснилось, когда Репнин вернулся с молодой женой, некой М. Спешневой, которая стала работать фельдшером в медпункте зерносовхоза.