– А вдруг он уйдет! Ну, пожалуйста! Что тебе стоит?

И Машка почти насильно всунула мне в руки карандаш и бумагу.

– Что же писать?

– Все равно. Два слова!

И прежде, особенно в Лопахине, случалось, что на меня находило чувство беспричинного веселья. Это были минуты, когда я была твердо, безусловно уверена, что меня ждет самое лучшее, самое прекрасное в жизни. Именно это чувство вдруг овладело мной, когда я взялась за карандаш, чтобы написать Мите. Что-то радостное зазвенело в душе, откликаясь на сиянье хрустальных люстр, на строгость белых колонн, на всю праздничную нарядность великолепного зала, – и вместо двух слов я написала Мите черт знает что! Какой-то длинный, запутанный, восторженный вздор; были даже стихи – не мои, разумеется, а Тихонова, которым я тогда увлекалась.

С любопытством, зажмурив один глаз, Машка покосилась на записку, сказала «ого!» и, сложив записку, написала на обороте: «Доктору Львову».

– Кстати, он уже приват-доцент.

– Нет, лучше «доктору», – подумав, ответила Машка, и, прежде чем я успела опомниться, моя записка пошла гулять по рядам, приближаясь к Мите.

Некоторые оборачивались с недоумением, и тогда Машка так энергично начинала показывать, кому предназначается записка, что сидевший рядом с нами маленький старичок в пенсне наконец потерял терпение и прошипел:

– Пожалуйста, тише!

Между тем Николай Васильевич, немного привстав, сказал:

– Слово для доклада имеет профессор Крамов.

Движение интереса пробежало в переполненном зале, и Крамов, бледный, с пухлыми щечками, прекрасно одетый, держа в руках один узкий листок бумаги, поднялся на кафедру и выжидательно склонил голову набок.

ДОКЛАД

Согласно повестке дня, за Крамовым должен был выступить какой-то профессор Горский, занимавшийся «территориальным распределением кишечных инфекций», и Машка, соскучившись, стала уговаривать меня пойти на новый фильм «Сумка дипкурьера», который был, по ее мнению, вершиной киноискусства, когда Николай Васильевич, хитро моргнув, объявил, что слово имеет приват-доцент Дмитрий Дмитриевич Львов. Это было неожиданно: ведь Митя сам сказал, что «старики» перенесли его доклад на последнее заседание. Потом я узнала, что это устроил Николай Васильевич – среди главных фигур съезда он один принадлежал к «молодым», несмотря на свои шестьдесят три года.

Митя был немного бледен – волновался. Широко раскинув руки, он взялся за кафедру и долго не отпускал ее, точно боялся, что отпустит и за тридевять земель улетит от «Симбиоза при вирусных инфекциях» – так сложно назывался его доклад. Он начал медленно, неуверенно, стараясь привыкнуть к огромному залу, в котором еще слышался сдержанный шум голосов. Резкий свет лампочки, вставленной куда-то в самую кафедру, снизу падавший на лицо, раздражал его. Но с каждой минутой голос становился спокойнее, фразы – короче.

В сущности говоря, главная Митина мысль была очень проста: нет никаких сомнений в том, что вирусы, попадая в организм человека, неизбежно встречаются с микробами. Каков же результат встречи, повторяющийся в течение тысячелетий? И на основании опытов, сведенных в таблицы, которые он последовательно развешивал одну за другой на доске, он доказал, что вирус, который по своей природе в сотни раз меньше бактерии, выработал способность размножаться в бактериальной клетке.

– Смелый человек, – сказал за моей спиной чей-то голос.

– Или не знает Крамова, – с иронией отозвался второй.

Я обернулась. Это были военные врачи, пожилые, в очках, с умными лицами.

– А вам не кажется, что он совершенно прав?

– Да, может быть… Но выступить против Крамова? Вы знаете Крамова?

– Нет.

– Дьявольский характер! Смесь Талейрана с Иудушкой Головлевым!

Дьявольский характер… И, найдя в президиуме Крамова, я долго смотрела на его бледное, почти скучающее личико. Он вежливо слушал Митю.

Митя говорил, и что-то поэтическое было в этом стройном течении мыслей. Он привел последние слова Мечникова: «Будущее принадлежит бактериологии невидимых микробов». Он заявил, что здравоохранение зайдет в тупик, если изучение вирусов не станет делом государственного значения.

– Вспомните послевоенную эпидемию гриппа, погубившую более двадцати миллионов человеческих жизней! – сказал он. – И остановитесь хоть на мгновение перед этой чудовищной цифрой! Сравните с этим бедствием мировую войну, унесшую девять миллионов! И подумайте, какое значение в жизни человечества приобретает та скромная профессия, которой мы отдаем наши силы!

Я слушала с увлечением и не заметила, когда и почему в зале стало заметно меняться настроение, – кажется, в ту минуту, когда Митя поставил точку на стоявшей позади кафедры школьной доске и объявил, что эта точка – то, что мы знаем о вирусах, а вся доска – это то, чего мы не знаем. Чуть слышный смешок раздался здесь и там, когда он сказал, что загадку многих неизлечимых болезней следует искать в направлении, указанном вирусной теорией, и чей-то голос на хорах иронически протянул:

– Не-у-же-ли?

Митя побледнел. Он стоял, подняв голову, и мне было страшно, что сейчас он обернется и увидит пухлое, бледное личико Крамова, на котором появилось злорадное выражение. Но Митя не обернулся.

– Болезнь, которую трудно распознать и легко спутать с другими, – сказал он, – которая подкрадывается незаметно; от которой умирает каждый десятый; болезнь загадочная и беспощадная – вы узнали, я полагаю, о какой болезни я говорю? Так вот, для меня и моих сотрудников вирусная природа рака не вызывает ни малейших сомнений…

Вот когда в зале раздался уже не прежний, сдержанный, а оглушительный шум! Напрасно мы с Машкой шипели и шикали, напрасно Николай Васильевич громко ударял по звонку. Шум вперемежку с возмущенными возгласами становился все громче:

– Соблюдайте регламент!

– Время!

Старичок, сердившийся на меня и на Машку, долго оглядывался с изумлением, как бы не веря ушам, и вдруг сам закричал оглушительно:

– Вздор!

Николай Васильевич объявил, что прения переносятся на следующее заседание; все стали уходить, и по оживленным лицам я видела, что говорят о докладе. Митя еще был на эстраде – снимал таблицы" собирал бумаги.

Мне хотелось сказать ему, что он прочитал превосходный доклад, но это было невозможно, потому что Машка все не уходила – должно быть, ждала, что сейчас мы пойдем кокетничать с Митей.

– Маша, милая, не сердись на меня. Мне нужно поговорить с ним. Я тебя в другой раз познакомлю.

Я боялась, что она очень обидится. Но она только значительно посмотрела на меня и сказала:

– А-а… понимаю…

Потом сухо простилась и ушла. Без сомнения, ей казалось, что никогда в жизни она не приносила большую жертву.

– Дмитрий Дмитрич…

Я остановила его, когда он спускался с эстрады.

– А, Танечка! Добрый вечер.

– Добрый вечер. Я хотела сказать вам. Это было замечательно – то, что вы говорили. Для вас, разумеется, не имеет значения, что я… Но я с вами согласна.

– Спасибо.

И Митя крепко пожал мою руку.

– И спасибо за вашу записку, – прибавил он, улыбнувшись. – Я прочел и позавидовал.

– Чему же?

– Не знаю. Тому, что вы такая милая. И любите стихи. И молодая. А доклад… Я увлекся и сказал больше, чем хотел. Это был провал, Да?

Я сказала:

– Это был блестящий успех.

– Фью… – он засвистел. – До сих пор я не замечал у вас склонности к парадоксам. А где Андрей?

Митя сказал это с таким выражением, как будто не прошло и десяти минут, как он расстался с Андреем.

– Андрей? Он в Ленинграде?

– Как, вы не знаете?

– Почему же он не сообщил, что приедет?

– Понятия не имею! Да он здесь где-нибудь! Мы условились встретиться после доклада.

Сейчас я увижу Андрея! Это было так, словно я своей рукой мгновенно приоткрыла сердце, заглянула и поскорее отвернулась, чтобы не видеть всей той путаницы противоречивых чувств, которыми было полно мое сердце.