Я молча наклонила голову. Он помолчал.

– Мне не удалось, к сожалению, встретиться с вами после того, что случилось с Андреем Дмитриевичем. Я звонил, вы были в отъезде. Хотелось сказать, что ни одной минуты я не сомневаюсь в полной его невиновности. Мы были мало знакомы, но то немногое, что я знал о нем…

Не останавливается, не запинается, не опускает взгляда.

– Я убежден, что это недоразумение. Нашлись люди, которым он мешал, оклеветали, очернили, поставили следствие перед необходимостью ареста. И вот… Словом, я не сомневаюсь, что справедливость восторжествует. Иначе не может быть, хотя бы потому, что сам Андрей Дмитриевич – кто же этого не знает? – воплощенная справедливость.

Он говорит не останавливаясь, не запинаясь, почти не задумываясь, глядя мне прямо в глаза.

– Татьяна Петровна, вы, без сомнения, давно догадались… Я осмелился пригласить вас к себе потому, что вы последний человек, видевший Глафиру Сергеевну. Я не спрашивал себя, почему она поехала к вам, несмотря на то, что последние годы вы с нею были очень далеки. Это ее право, и святотатством было бы с моей стороны… ну, что ли, недоумевать, что она не пожелала проститься со мной, – он выговорил это с трудом, и пухлые губы дрогнули, как у собравшегося заплакать ребенка. – Дело не в этом. Но хотелось бы знать подробности. Как произошло, что она поехала именно к вам? Она звонила, вы условились? Долго ли она пробыла у вас? О чем вы говорили? Не посетуйте на меня, ради бога, что я… – Он тяжело вздохнул, помолчал, заговорил снова и должен был откашляться, чтобы справиться с подступившими к горлу слезами. – Мне нужно знать, мне необходимо знать, потому что я… я страшно виноват перед нею.

С изумлением, почти с ужасом смотрела я на это порозовевшее от напряжения лицо с крепко сжатыми, чтобы не расплакаться губами. Он не лгал. Невозможно было представить себе, что он лжет. Но только ли потому ему нужно было знать, о чем говорила со мной Глафира Сергеевна, что он был «страшно виноват перед нею»? Не потому ли еще, что он подозревал, что Глафира Сергеевна говорила со мной о другом?

– Что же удивительного, Валентин Сергеевич, что вам захотелось увидеть меня? Я бы сама давным-давно приехала, если бы не боялась вас потревожить. Я знала, что вы нездоровы.

Я говорю спокойно, неторопливо, сочувственно – не очень, но в меру. «Хорошо ли вы взвесили свои силы?» – спросил он однажды, предлагая союз, от которого я отказалась. И я ответила: «Думаю, что да. Ведь я училась этому у вас, Валентин Сергеевич».

– Вы хотите услышать, как случилось, что Глафире Сергеевне в тот вечер захотелось увидеть меня? Не знаю. Должно быть, ей вспомнилась юность, Лопахин. Условились ли мы о встрече? Нет. Она приехала без звонка, вошла, извинилась и сказала, что ей давно хотелось повидаться со мной… Она сказала: «Я все-таки привязана к вашей семье, ведь ничто не проходит даром». А говорили мы… Сперва, как это ни странно, о каком-то шелке, который она купила, потом о Дмитрии Дмитриевиче – она интересовалась его здоровьем, делами. Кстати, она упомянула, с ваших слов, что у него в экспедиции что-то неладно. Я справлялась в Наркомздраве и не поняла – отмалчиваются или не знают?

Крамов устало покачал головой.

– И то и другое. Да, кажется, что-то было. Заболела одна из сотрудниц.

– Чумой?

Он кивнул.

– Впрочем, все это слухи. Беспокоиться за него нет оснований.

– Вы в этом уверены?

– Да.

Мы помолчали. Он выжидательно поднял глаза.

– О чем же еще вы говорили с Глафирой Сергеевной?

– О вас.

– Обо мне?

– Да. О том, что вы работаете не по годам, через силу, что вы вечно возитесь с чужими делами, что к вам обращаются полузнакомые люди. Я познакомила ее с отцом, и она пожалела, что давно не поддерживает никакой связи с родными. Потом она вдруг сказала: «Но не нужно все-таки думать, что я очень плохой человек» – и это была единственная фраза, по которой можно было судить, что она недовольна собой. Конечно, я ответила, что «очень плохой человек» не пришел бы навестить меня в эти трудные дни, когда даже близкие друзья бывают не часто. Она улыбнулась и попросила у меня чашку чаю.

Я говорила быстро, почти не задумываясь и заботясь только о том, как бы увереннее, точнее солгать. Впервые в жизни я лгала с чистой совестью, потому что только так можно было победить другую ложь, против которой не было иного оружия.

Больше я не сомневалась в том, что Крамов пригласил меня потому, что боялся, что Глафира Сергеевна знала то, что ей не полагалось знать, и поехала ко мне, чтобы рассказать о доносе. Но у него была и другая цель. Расспрашивая, испытывая меня, он постепенно стал успокаиваться. Он поверил, что мы с Глафирой Сергеевной разговаривали о пустяках и что я поражена тем, что, решившись покончить с собой, она с такой настойчивостью возвращалась к мелочам ежедневной жизни. Он поверил мне и тогда исподволь, осторожно стал подходить к своей главной цели.

– Татьяна Петровна, Кипарский мне говорил, что вы просили его подписаться под поручительством… Почему вы не обратились ко мне? Неужели вы думаете, что наши отношения, каковы бы они ни были, помешали бы мне засвидетельствовать, что Андрей Дмитриевич человек безупречный?

Я промолчала.

– Представить себе, что несходство научных взглядов может заставить меня отвернуться, – дурно же вы думаете обо мне, милая Татьяна Петровна!

Я ответила:

– Да, я пожалела, что не обратилась к вам, Валентин Сергеевич. Тем более что я даже не получила ответа.

– Вот видите. – Слабая тень оживления прошла по его бледному лицу с высоким, лысым, вдруг разгладившимся лбом. – А между тем, знаете ли вы, как нужно было действовать, дорогая Татьяна Петровна? Подписать-то подписать, но это еще полдела. Нужно было с этим поручительством поехать к Л. – Он назвал имя очень крупного политического деятеля, одного слова которого было бы достаточно, чтобы Андрей оказался дома. – Да. Именно так, поехать к Л., который знает меня, и добиться, чтобы он лично занялся этим делом.

Как на картине Гойи, два лица были обращены ко мне – одно улыбающееся с искренностью, которой трудно не поверить, другое – мрачное, с неподвижно сжатым ртом, с полуприкрытыми глазами убийцы. Потому ли, что за долгие годы я научилась разгадывать Крамова, или потому, что я так искусно обманула его, но мне вдруг стало ясно все, – даже то, о чем он еще не сказал ни слова. Я поняла, во-первых, что он предлагает товар, состоящий в том, что он, Крамов, поедет к Л., и тогда Андрей вернется ко мне, может быть, через несколько дней. А во-вторых, что за товаром вскоре последует цена, причем представить себе размер этой цены было нетрудно.

– Татьяна Петровна, я бесконечно сожалею о том, что жизнь увела нас так далеко друг от друга за последние годы. Вот и этой ошибки не произошло бы, – я имею в виду мою подпись, – если бы мы были хоть чуточку ближе. Но будем считать, что все исправимо. Дайте срок, я поправлюсь, возьмусь за дела, и первое, внеочередное, дело – встреча с Л. и разговор насчет Андрея Дмитриевича. Ручаюсь за успех, а ведь я редко ручаюсь.

Я благодарю его со всей сердечностью, на какую только способна. Вот только очень трудно пожать протянутую решительным движением маленькую слабую руку. Но сходит и это. Нужно лгать. Пожимаю – и крепко.

– А теперь о другом. Я слышал, что ваша поездка на фронт удалась, Кипарский на всех заседаниях кричит, что он очень доволен. Поздравляю вас. Это был умный шаг, и теперь можно не сомневаться, что для вашего препарата, а значит, и для вас, открыта дорога. Но знаете ли вы, что именно теперь стало ясно, что ваш препарат – это только начало. Наступает эра антибиотиков – не будем бояться этого слова, – и эта новая эра потребует не только координации сил, она приведет к теоретическому перевооружению. Вот тут-то и окажется, что нам не только нужен, но крайне необходим небольшой на первых порах, но хорошо вооруженный теоретический центр.

С чувством какой-то тайной власти над ним я прислушиваюсь к этим словам, на которые нечего возразить, но которые не значат ровно ничего, потому что они принадлежат человеку, который давным-давно ничего не значит в науке. Да, новая эра. А каково будет ему в этой новой эре? Вот что, в сущности, означают эти слова. Что удастся захватить, а что не удастся?