Джулиан молчит минуту, а потом говорит:

— Я тоже воображал всякое.

— Да?

Я утыкаюсь лицом в подушку, чтобы он не мог услышать, что у меня дрожит голос.

— Да. В основном в больнице и в лабораториях, — Еще одна пауза, — Я воображал, будто я дома. Придумывал разным звукам новое значение, понимаешь? Например, бип-бип-бип кардиомонитора — это кофеварка. А когда слышал шаги, то воображал, будто это мои родители, хотя их никогда там не было. А запах… Ну, ты знаешь, как в больницах всегда пахнет? Отбеливателем и совсем чуть-чуть цветами. Так я воображал, что это потому, что моя мама стирает.

Спазмы в горле прекратились, и дышать становится легче. Я благодарна Джулиану за то, что он не стал говорить о том, что поведение моей мамы нестандартное, не стал ничего подозревать и расспрашивать ни о чем тоже не стал.

— На похоронах тоже так пахнет, — говорю я. — Как будто отбеливателем. И цветами.

— Не люблю этот запах, — тихо говорит Джулиан.

Если бы его не так хорошо выучили и будь он не так осторожен, Джулиан бы сказал «ненавижу». Но он не может произнести это слово, в нем есть сильные эмоции, а сильные эмоции слишком близко к любви, а любовь — это амор делириа нервоза. Самая смертоносная из всех смертоносных болезней. Она причина игр, секретных «я», спазмов в горле.

— Я тоже воображал, будто я — путешественник, — говорит Джулиан, — Представлял, как это путешествовать… по другим местам.

Я вспоминаю, как увидела его в зале после собрания АБД. Как он сидел там, в темноте, и смотрел все эти потрясающе красивые слайды.

— По каким? — спрашиваю я, и сердце у меня набирает обороты.

Джулиан колеблется и наконец говорит:

— Ну, просто но стране. По другим городам.

Что-то мне подсказывает, что он снова не хочет говорить правду. Может, на самом деле он имеет в виду Дикую местность, другие места без границ, где все еще существует любовь и где, как считается, уже уничтожили всех людей.

Наверное, Джулиан почувствовал, что я ему не верю, и поэтому торопится объяснить:

— Просто фантазировал в детстве. Так же как по ночам в лабораториях, когда проходил все эти тесты и процедуры. Чтобы не было страшно.

В тишине я остро чувствую землю у нас над головой, она лежит слой за слоем, тяжелая и плотная. Такое ощущение, что нас здесь похоронили навечно. Я встряхиваюсь.

— А сейчас тебе страшно?

Джулиан думает не дольше секунды.

— Мне было бы намного страшнее, если бы я был один, — говорит он.

— Мне тоже.

И снова меня охватывает сочувствие к Джулиану.

— Протяни мне руку.

Сама не знаю, почему это сказала… Может, потому, что я его не вижу. В темноте мне с ним гораздо легче общаться.

— Зачем?

— Просто протяни.

Я слышу, как он зашевелился, он уже протягивает ко мне руку, я нахожу ее в воздухе между нашими койками.

Ладонь у него большая, прохладная и сухая. Мы касаемся друг друга, и Джулиан чуть вздрагивает.

— Ты думаешь, нам ничего не грозит? — хриплым голосом спрашивает он.

Не знаю, спрашивает Джулиан об амор делириа нервоза или о том, что нас держат в камере, но, когда наши пальцы сплетаются, он не убирает ладонь. Он только немного мешкает, чтобы понять, как это делается. Я точно могу сказать, что он никогда никого не держал вот так за руку.

— С нами все будет хорошо, — говорю я и сама не знаю, верю я этому или нет.

Джулиан тихонько сжимает мои пальцы. Это удивительно, хотя я догадываюсь, что есть вещи, которые ты делаешь естественно, даже если никогда не делал прежде. Мы держимся за руки в темноте, и через некоторое время я слышу, как дыхание Джулиана становится ровным и глубоким. Я закрываю глаза и представляю, как океанские волны медленно накатывают на берег. Вскоре я тоже засыпаю. Мне снится, что я катаюсь на карусели с Грейс, деревянные лошадки постепенно одна за другой спрыгивают со своих мест и галопом скачут в небо. А мы смотрим на них и смеемся.

Тогда

Три дня погода не меняется. Лес полон треска и щелканья — это деревья и река сбрасывают лед. Мы бродим по лесу в поисках ягод и нор зверей, а нам на головы капают похожие на крупные сверкающие бриллианты капли. У всех радостное возбужденное настроение, мы свободны, и кажется, что пришла настоящая весна. Хотя все понимают, что это всего лишь короткая передышка. Одна только Рейвэн не разделяет общего веселья.

Теперь мы вынуждены постоянно искать себе пропитание. На третье утро Рейвэн берет меня с собой проверять капканы. Каждый раз, когда мы находим пустой капкан, она тихо чертыхается себе под нос. Большинство зверей попрятались по норам.

Мы еще не видим последний капкан, а уже слышим, что в него кто-то попал, какой-то зверек скребет лапами по сухим и ломким от холода листьям и верещит от паники. Рейвэн убыстряет шаг. Это крупный заяц, его задняя лапа попала в металлические челюсти капкана, а шерсть вся в темных кровавых пятнах. Заяц в панике делает рывок вперед, но падает на бок и тяжело дышит.

Рейвэн садится на корточки и достает из рюкзака нож с длинной рукояткой. Лезвие ножа острое, но в пятнах ржавчины, а я представляю, что это старая кровь. Если мы оставим зайца здесь, я уверена, он будет дергаться, изворачиваться и рваться из капкана, пока не истечет кровью, или, скорее всего, перестанет бороться и умрет от голода. Рейвэн сделает ему большое одолжение, если убьет быстро. И все равно я не могу на это смотреть. Я еще ни разу не ходила проверять капканы. На такое у меня духу не хватит.

Рейвэн колеблется. А потом вдруг сует нож мне в руку.

— Вот, — говорит она, — ты сделаешь это.

Это не брезгливость, у Рейвэн крепкий желудок, она привыкла охотиться. Это очередная проверка.

Нож на удивление тяжелый. Я смотрю, как заяц бьется в капкане.

— Я… я не могу. Я никогда никого не убивала.

Взгляд Рейвэн становится жестким.

— Что ж, пришла пора учиться.

Она прижимает зайца к земле, одной рукой держит голову, второй — живот. Заяц, наверное, думает, что Рейвэн хочет ему помочь, и замирает. Но я все равно вижу, как он учащенно дышит и трясется от ужаса.

— Не заставляй меня.

Мне стыдно за то, что я вынуждена просить Рейвэн об этом, и одновременно я злюсь на нее — за то, что она вынуждает меня это делать.

Рейвэн встает на ноги.

— Ты все еще не понимаешь, да, Лина? — говорит она, — Это не игра. Это здесь не кончается, Лина, и, когда мы пойдем на юг, — тоже, и вообще никогда. То, что произошло в хоумстиде… — Она умолкает на секунду и трясет головой, — У нас нет дома. И не будет, пока все не изменится. За нами всегда будут охотиться. Наши хоумстиды будут бомбить и сжигать. Границы городов будут расширяться, и уже не останется никакой Дикой местности, некому будет бороться и не за что. Ты это понимаешь?

Я молчу. Тепло поднимается от шеи к затылку, у меня начинают путаться мысли.

— Я не всегда буду рядом, чтобы помочь тебе, — говорит Рейвэн и опускается на землю на одно колено.

На этот раз она раздвигает пальцами мех на заячьей шее — так, что становится видна розовая кожа и пульсирующая артерия.

— Вот, — говорит она. — Сделай это.

Меня, как молния, поражает мысль: этот заяц в руках Рейвэн совсем как мы. Он в ловушке, у него больше нет дома, он отчаянно борется за жизнь, за кусочек свободного пространства. У меня вдруг темнеет в глазах от злости на Рейвэн. Я ненавижу Рейвэн за ее нравоучения, за ее упрямство, за то, что она думает, что человеку можно помочь, если загнать его в тупик и бить до тех пор, пока он не начнет бить в ответ.

— Я не думаю, что это игра, — говорю я, но не могу скрыть злость.

— Что?

— Ты думаешь, что одна все понимаешь? — Я сжимаю кулаки, в одном — нож, — Думаешь, ты одна знаешь, что такое потеря или гнев? Думаешь, ты одна знаешь, что такое бежать?

Я вспоминаю Алекса и за это тоже ненавижу Рейвэн, ненавижу за то, что она напомнила мне о прошлом. Горе и злость нарастают во мне, как огромная черная волна.