Его письма разрывали ей сердце, и она временами задумывалась, а стоило ли то, что он делает, такого риска. Одна картина… одна скульптура… одно достояние истории — возможно, в обмен на его жизнь? Неужели он действительно считает, что это стоит такого риска? И все же в письмах Армана она ощущала ту страстную преданность, которую он всегда питал к Франции. Воистину Арман де Вильер любил свое отечество больше всего на свете. Он честно служил ему повсюду, а теперь защищал от тех, кто намеревался стереть его с лица земли и бросить издыхающим на обочине истории.
Лиана восхищалась нравственными принципами, стоявшими за делом Армана, и все же теперь, наблюдая, как сторонятся дочерей их прежние подруги, она снова и снова подвергала сомнению мудрость решения, принятого их отцом. Лучше бы он уехал в Северную Африку или в Лондон с де Голлем, боролся бы там, открыто сотрудничал со «Свободной Францией», чем заниматься подрывной деятельностью на родине под знаменами Петена, что не приносило ему никакой славы. Лиана знала, что Арман отдается гораздо более важному делу, чем просто спасение французского искусства, понимала и то, насколько важно хранить суть этого дела в тайне даже от нее — чтобы не рисковать чужими жизнями и его собственной, поэтому она не, могла в точности знать, какие муки терзали его и какому риску он в действительности подвергался.
А в это время в Париже Арман, сидя за своим рабочим столом под раскинувшейся во всю стену свастикой, смотрел на парижское небо и вспоминал лицо Лианы, ее бодрый голос, то, как она выглядела в девятнадцать, двадцать один, но затем усилием воли заставлял себя забыть ее и вновь возвращался к работе. С тех пор как Лиана покинула Францию, он страшно похудел, осунулся от переутомления, постоянного напряжения и бессонницы. Один глаз у него начал дергаться в нервном тике, но для окружающих Арман выглядел абсолютно спокойным. Казалось, он полностью верит в дело Виши, и к ноябрю 1940 года ему удалось завоевать доверие обеих сторон. Единственное, чего он опасался, так это того, что время не на его стороне. За два года Арман постарел на пятнадцать лет, и зеркало не обманывало его. Ему шел пятьдесят восьмой, а ощущал он себя на все девяносто пять. Однако он считал, что если сможет посвятить последние дни служению Франции — то умрет с честью. Арман не сомневался, что Лиана это тоже понимает. Раз или два он намекал ей на это в своих письмах — «Si je meurs pour ma patrie, mon amour, je meurs en paix»[1]. Но всякий раз, когда Лиана читала такие строки, у нее начинали дрожать руки. Меньше всего ей хотелось потерять Армана. Иногда он писал ей и о смешных случаях, об их забавных проделках, о беспорядках, искусно организованных товарищами по Сопротивлению. Она то и дело изумлялась тому, что им удавалось и как изобретательно прикрывал их Арман. Она удивлялась и тому, что нацисты не могли их разоблачить. И все же это была очень опасная игра. Явки то и дело проваливались, и на самом деле гораздо чаще, чем думала Лиана.
Одна такая провалившаяся в ноябре явка чуть не стоила Арману жизни. Он вывозил тщательно скопированные важные документы, которые приклеил пластырем к груди, когда внезапно на выезде из города его остановила полиция. Он объяснил, что едет в гости к старому другу, и поспешил предъявить документы, свидетельствовавшие, что он является сотрудником Петена. Немецкие офицеры после некоторого колебания пропустили его. Документы были доставлены в нужные руки, и той же ночью Арман, валясь с ног от усталости, вернулся в дом, где жили они с Лианой, и медленно опустился на кровать, осознавая, насколько близко он подошел сегодня к провалу. Следующий раз может оказаться последним. Но даже сейчас, сидя на пустой кровати, он не испытывал никаких сомнений. Он ни разу их не испытывал. «Qa vaut la peine, Liane… $a vaut bien la peine… pour nous, pour la France»[2], — произнес он вслух.
Но Лиана никак не могла разделить с ним эти чувства, когда в пятницу днем в ее доме раздался звонок. Уже полчаса тому назад девочки должны были вернуться из школы, и Лиана не раз бросала взгляд на часы. Горничная Марси успокаивала ее, но весь покой как ветром сдуло, когда она увидела своих дочерей. Они шли домой одни, как это частенько случалось, и теперь стояли на пороге в разорванных платьях, вымазанные красной краской, с затравленными выражениями на лицах. У Лианы перехватило дыхание, ее начала бить дрожь. Элизабет тоже дрожала и икала между всхлипами, но Лиана сразу увидела, что за слезами Мари-Анж таится не столько обида, сколько ярость.
— Господи… что случилось? — Лиана собиралась проводить девочек на кухню, чтобы стащить с них выпачканную одежду, но, повернув Мари-Анж спиной к себе, замерла, как от удара. На спине девочки красной краской размашисто была нарисована свастика. Не говоря ни слова, Лиана повернула Элизабет и увидела то же самое. Теперь уже и ее душили слезы, она прижала к себе хрупкие тельца дочерей, и все трое так и замерли на кухне на глазах у Марси, по морщинистым черным щекам которой тоже катились слезы.
— Мои девочки… что они с вами сделали? — Марси осторожно отдирала девочек от Лианы и стаскивала с них одежду. Они теперь рыдали навзрыд, самой Лиане с трудом удавалось сдерживаться. Она плакала не только из-за них, она оплакивала себя, Францию, Армана, все то, что они потеряли. Теперь уже обратного пути не было. Но Лиана понимала, что и оставаться здесь они больше не могут. Она не может подвергать девочек таким унижениям. Придется уехать. Выбора не было.
Лиана безмолвно отвела детей в ванную, нежно вымыла обеих теплой водой. Через полчаса они уже выглядели, как всегда, опрятно, но Лиана знала, что они уже никогда не будут такими, как прежде. С искаженным от гнева и ужаса лицом она выбросила их разорванные платья.
Лиана отнесла девочкам обед в комнату, и они все вместе долго сидели и разговаривали. Элизабет смотрела на Лиану с таким видом, словно все ее детство растаяло в одночасье. В восемь лет она знала больше, чем обычно знают дети вдвое старше — она уже была знакома с болью, потерями и предательством.
— Они говорили, что папа — нацист… Миссис Малдок сказала миссис Макквин, и та передала Анни… Но папа не нацист! Он не нацист! Не нацист! — И она перевела печальный взгляд на Мари-Анж и Лиану. — А что такое — нацист? Лиана впервые за этот день улыбнулась.
— Если ты не знаешь, кто такие нацисты, что же ты так расстраиваешься?
— Я думаю, это грабители, плохие люди, да?
— Что-то вроде. Нацисты — это очень плохие немцы. Они воюют с Францией и Англией и убили множество людей. — Лиана подумала и не стала добавлять «детей».
— Но папа не немец. — Теперь вид Элизабет свидетельствовал о том, что она не только страдает, но и абсолютно сбита с толку. — А вот мистер Шуленберг на мясном рынке — немец. Он нацист?
— Нет, это другое, — вздохнула Лиана. — Он еврей.
— Нет, не еврей. Он немец.
— Он еврей из Германии. Ну, не важно. Евреев нацисты тоже не любят.
— Они убивают их? — Элизабет была потрясена, когда ее мать в ответ кивнула. — За что?
— Это трудно объяснить. Нацисты очень плохие люди, Элизабет. Немцы, захватившие Париж, были нацистами. Поэтому папа и хотел, чтобы мы уехали, потому что здесь мы в безопасности. — Лиана и раньше объясняла это дочерям, но они никогда ее по-настоящему не понимали, пока дело не коснулось их самих, пока их не вымазали красной краской и не нарисовали на спинах свастики. Теперь дети сами стали частью войны. Но у Элизабет появилась новая тревога.
— Они убьют папу? — Лиана никогда не видела у нее таких испуганных глаз, ей хотелось заверить девочек, что этого не произойдет, но имела ли она на это право? Она только крепко зажмурила глаза и покачала головой.
— Папа не даст им убить себя.
Лиане оставалось только молиться, чтобы это оказалось правдой, чтобы Арман продолжал обманывать нацистов столько, сколько потребуется. Но, казалось, Мари-Анж понимает все лучше, чем Элизабет, — она продолжала сидеть на кровати в состоянии шока, так и не притронувшись к обеду, и слезы медленно струились по ее щекам.