– …Читая материалы, вы, вероятно, обратили внимание, кого вербовал Кемминг, – рассматривая меня, спросил генерал. – Кто они?.. Как на сорок третьем году советской власти, после всех испытаний и побед, могли рядом с нами жить эти люди? Вряд ли стоит перечислять их… вряд ли… – Генерал говорит медленно, точно размышляя. – Хотя кое о ком поговорить нужно! Ну, хотя бы, для анализа. Как они могли прийти к врагу выполнять его волю? Наконец, какими средствами, способами удалось это сделать нашим заокеанским «друзьям»? Начнем с Полонского. Инженер номерного исследовательского института. Сорок пять лет. Значит, в войну – молодой человек, но не воевал. Работал на оборонном заводе – имел броню. Жена, ребенок. Если судить по анкетным данным – чист, как стеклышко. Видимо, вот такая «анкетная проверка» и была причиной того, что он попал и работал в этом институте. Теперь посмотрим глубже и увидим, что он замкнут, излишне самоуверен, любил бывать в ресторанах, хорошо одевался – ну, это еще не большой грех. Неразборчив в случайных уличных и, конечно, пляжных знакомствах, что уже хуже. В результате – встреча с Гутман, легкое увлечение. Возобновление знакомства в Москве, театры, рестораны (а дома семья). Появились долги, которые надо отдавать. Стало трудно. И вдруг, ужиная в ресторане, когда он мысленно подсчитывал, сколько ему придется платить по счету, его спутница за одним из столиков увидела знакомого, окликнула. Тот подошел, попросил разрешения присоединиться. Из разговора Полонский понял, что он журналист, канадец, корреспондент оттавской прогрессивной газеты. Давно прошли времена, когда появление иностранца вызывало любопытство или настороженность. За эти годы мы привыкли к многочисленным зарубежным гостям – встретить их можно везде и в ресторане особенно. Не вызвал особого внимания и этот веселый канадец, хорошо говоривший по-русски. В конце ужина новый знакомый не разрешил Полонскому уплатить по счету (а он был не малый), чем еще больше подкупил инженера. Проводив домой женщину, якобы жившую на улице Горького, они поболтали у подъезда, объяснились во взаимных симпатиях, и Майк (он назвал себя Майком Бреккером) предложил посидеть где-нибудь еще. Полонский согласился. Так началось это знакомство. С каждой встречей дружба становилась короче, теплей. Ничего нового в методы вербовки Кемминг не внес. Слушая пьяненького приятеля, он задавал наводящие вопросы, удивлялся и сомневался, чем еще больше раззадоривал опьяневшего инженера, и в минуты наиболее интересных откровений – включал нагрудный магнитофон. А судя по показаниям самого Полонского, рассказал он порядочно. Несколько раз брал взаймы. Гутман куда-то пропала, да Полонский и не вспоминал о ней, забыл, что она была виновницей этого знакомства… И в какую-то минуту наступило тяжелое похмелье – Полонский уже выпил, когда Кемминг предложил ему выполнить одно поручение. Даже опьяневший Полонский понял, что это значит! Он взглянул на канадца и увидел совершенно другого человека. Кемминг трезво и строго напомнил о его разговорах, медленно, в деталях, процитировал рассказы об институте, где работал Полонский, показал расписки. В голосе его зазвучали угрожающие нотки… Сказал, кто он, пригрозил выдать. Увидев побледневшее лицо и расширившиеся глаза своего знакомого, успокоил, заверил, что это первая и последняя просьба. Как плата за молчание. Тут бы опомниться, остановиться, сообщить нам о своей беде… А он попросил время до утра… подумать… Кемминг мог быть доволен. Он знал, с кем имел дело. Я не завидую этой ночи Полонского – бессонной и мучительной. Утром не стало советского человека – был трус и предатель. Поручение превратилось в палец, за который Кемминг уцепился. Дальше вы знаете из «дела». И я верю Полонскому, когда он говорит, что, вспоминая этот разговор, любое наказание сейчас он примет с радостью, с легким сердцем. Вот вам жизнь и преступление инженера Полонского… Теперь Сеньковский. Здесь все до безобразия просто. Жил паренек, такой же, как тысячи его сверстников. Учился в школе, бегал в кино, любил мороженое. В сорок втором убили отца, матери стало трудно. Пришлось окончить семь классов и пойти работать. В пятьдесят шестом повредил руку и остался на заводе, но уже в пожарно-сторожевой охране. Потом умерла мать. И здесь случилось то, чего мы часто не замечаем. Человек выпал из коллектива. (Кстати, то же случилось и с Гутман). Двадцатидвухлетний парень зажил своей жизнью – сутки дежурства, двое свободен. Куда девать эти сорок восемь часов? Другой бы пошел учиться, приобрел специальность, делал бы что-нибудь. Мало ли дел у нас, черт возьми! А он спал, ходил по улицам, рассматривал витрины. Попав на бега, познакомился с такими, как он сам. Там и сосватали ему жильца. Так обстоятельства свели его с Кеммингом. Сеньковскому бы раскусить его, ан нет! Что-то грязное чувствовал, а терять богатую кормушку не хотелось, жалко. Выполнял даже поручения Кемминга – отвозил золото…

– Как вы узнали о Сеньковском?

Генерал прищурился.

– Да он сам на заводе рассказывал ребятам. Ну и мы узнали – помощников у нас много… Сейчас кается, плачет… – Генерал откинулся в кресле, проследил за тающим дымком папиросы.

– Что рассказать о переброшенных к нам из-за рубежа Зуйкове и Митине? – Он задумался. – Разные они, разные, но с одной слабинкой – страхом смерти. – Увидев мой удивленный взгляд, генерал замахал рукой. – Нет, нет, я за жизнь и умирать не хочу. Жизнь надо любить – она одна у нас. Но когда приходит решительный час – встретить его надо с достоинством.

Не люблю, простите меня, тех, кто готов хоть сейчас умереть не боится смерти, для кого жизнь – копейка. Не верю им. Ерунда это, и люди эти ерундовые. Жизнь – величайшее благо (на войне это чувствуешь особенно). И жить нужно с честью… Помните, как там у Николая Островского. – Он насупился, пытаясь вспомнить.

– "Самое дорогое у человека – это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…" – подсказал я.

– Правильно… Замечательные, умные слова. Человек смертен, – строго сказал он. – Смертен, но бояться, дрожать за свою жизнь не должен!..

А у этих двух мужества пересилить страх не хватило. Через плен, что скрывать, у нас прошло немало. Быть может, благодаря ему мы узнали новых героев. Вспомните генерала Карбышева, летчика Девятаева, офицера Гаврилова. Много их было, в страшную минуту плена не потерявших чувства достоинства. А эти не выдержали. Был и третий, я говорю о Федорове, чуть было не пошедший по их пути. Бежал, скрылся, поступил на завод, обзавелся семьей. Таился от всех, от жены, от детей. Сам, видно, хотел забыть, да не дали. Исправить таких нельзя! Здесь раздумью места нет. Это враги, такие же, как Кемминг, как шеф, как уголовник Ищенко, Боб Ищенко, сменивший профессию грабителя на валютчика. Вот с ними-то мы и ведем борьбу. Труд наш тяжелый, кропотливый… и опасный. Враг-то, как вы, видимо, догадываетесь, иногда стреляет… И ошибаемся мы, как все, только за ошибки кровью своей платим. – Он ударил кулаком по столу. – Да, кровью! А враг умный. Дураков к нам не посылают! И Кемминг не дурак, есть грех – пьет. Боится, потому и пьет, хоть и «прикрыт» дипломатическим паспортом. Нашкодил, а люди за него отвечать будут! – Он протянул мне портсигар, закурил сам. Пощелкал пальцами по коробке, помолчал. – Вот из-за нее и закурил, из-за Гутман. – Он открыл ящик стола, достал пачку фотографий и передал их мне. Я видел уже одну из них, правда, увеличенную во много раз, у Маркова, но сейчас невольно задержался. Глаза. Там они показались мне другими.

– Это последняя, – подсказал генерал. «Конечно, другие, – думалось мне. – С какой-то тоской, запрятанной далеко-далеко, растерянностью и страхами. И мольбой о помощи. Черт возьми, я, кажется, начинаю смотреть глазами Маркова, – подумал я. – Нет, точно очень грустные человеческие глаза». Я всмотрелся в лицо – губы, складки у рта резкие, горькие. Я не заметил этого в комнате Маркова. Я перебрал другие фотографии. Вот она на пляже. Ей весело, она смеется. Рядом какие-то мужчина и женщина. Я взглянул вопросительно на генерала.