— Это, Борис Петрович, особ статья, — улыбнулся Пётр, — сей топор будет всем топорам топор.

— Какой же это такой, государь, «топорный царь»? — улыбался и Шереметев.

— Этим топором я Москве голову усеку, — продолжал загадочно Пётр.

— За что такая немилость, государь? — спросил Шереметев.

— А за то, что она, как крот, в старину зарывается и от света закрывается… Сим топором я срублю для России новую столицу.

Глаза Петра вспыхнули вдохновением.

— Помоги, Господи! — поклонился боярин. — В коем же месте, государь, замыслил ты новую Москву строить?

— Не Москву, боярин, Москва Москвой и останется… А при устье Невы срублю мою столицу. И я срублю её сим топором, да и оконце в Европу прорублю.

— Дай, Господи! Одначе устье Невы надо ещё добыть.

— И добудем… Сколько ты успел собрать рати?

— Всего, государь, у меня рати тысяч двадцать: семеновцы с преображенцами, да два полка драгун, да пехоты двадцать батальонов.

— Сего за глаза достаточно… Как только грачи да жаворонки прилетят, так и выступай в поход.

— Слушаю, государь.

— А потом и я за тобой не замедлю.

С последними словами Пётр задумался. Шереметев почтительно ждал.

— Да вот что, Борис Петрович, — очнувшись от задумчивости, сказал Пётр, — возьми с собою в поход и царевича… Пора Алексею привыкать к воинскому делу… Зачисли его в Преображенский… у преображенцев есть чему поучиться.

— Слушаю, государь, — поклонился Шереметев.

Пётр опять задумался, вспомнив о царевиче.

«И в кого он уродился? — невольно думалось ему. — Точно кукушка в чужое гнездо его подбросила… Точно не моего он семени… Не по его голове будет шапка Мономахова, не по Сеньке шапка… Кабы „шишечка“…»

И лицо его опять просветлело.

Ягужинский стоял в нерешительности с чертежом в руках.

— Ты что, Павел? — спросил царь.

— Из какого дерева, государь, повелишь топорище к топору пригнать? — спросил Павлуша. — Из дуба али из ясени?

— Пальмовое… да из самой крепкой пальмы, — был ответ.

— И такой величины топор, государь, как здесь, на чертеже?

— Такой именно.

Шереметев взглянул на чертёж, и его поразили размеры топора.

— Воистину, государь, этот топор всем топорам царь, — сказал он, — ни одному плотнику с ним не справиться.

— Так и должно быть, — торжественно сказал Пётр, — слышал мои слова? Сим топором я срублю новую столицу для России и прорублю окно в Европу!

16

Петру, однако, не сиделось в Москве: вся душа его была там, где Нева вливала свои могучие струи в море.

Он прибыл в Шлиссельбург в апреле, обогнав по пути Шереметева с войском.

— Торопись, Борис Петрович, — сказал он последнему, — грачи не токмо что давно прилетели, но уж и в гнёзда засели.

— Добро им, государь, с крыльями, — почтительно возразил Шереметев. — Одначе к вскрытию Невы я беспременно буду к Шлиссельбургу.

— А что царевич? — спросил Пётр.

— Помаленьку навыкает, государь.

«Не навыкнет, — подумал Пётр. — То ли я был в его годы?..»

Царь, наконец, в Шлиссельбурге.

Он осматривает крепостные работы, производившиеся под наблюдением Виниуса, того самого, что отливал пушки из колоколов новгородских церквей.

Пётр гневен. Ягужинский, неотступно следовавший за ним с портфелем и письменными принадлежностями, с ужасом видел, что страшная дубинка царя поднялась над неприкрытою седою головою старого Виниуса… Вот-вот убьёт старика… Они стоят на крепостной стене, обращённой к Неве.

— Тебя бы стоило сбросить сюда со стены, как негодную ветошь! — раздался грозный голос царя.

— Смилуйся, великий государь, помилуй! — трепетно говорит Виниус.

— Где боевые припасы?

— Немедля придут, государь… за распутицей опоздали…

— А лекарства для войска?

— По вестям, государь, недалече уж.

— Со шведской стороны слаба защита крепости! — гремит гневный голос.

Несмотря на адский стук и лязг нескольких тысяч топоров, на визг множества пил, ужасающий скрип тачек, которыми подвозили к крепости десятки тысяч солдат и согнанных на работы со всего северо-восточного угла России крестьян, страшный голос гневного царя гремел, как труба страшного, последнего суда.

— Разносит… разносит! — с испугом шептали работавшие на крепости, и ещё громче потрясали воздух стук и лязг топоров, визг пил и скрип тачек.

— Кого разносит?

— Старого Виниуса.

— О, Господи! Спаси и помилуй.

Вдруг отчётливо выделился из всего шума звонкий юношеский голос.

— Упали в воду!.. Тонут!.. Спасите! — в ужасе кричал Ягужинский.

Все на мгновение смолкло.

— Кто упал? — прогремел голос царя. — Павел зря кричать не станет… Кто тонет?

— Кенигсек, государь, да лекарь Петелин… Вон с тех досок упали в канал… Вон видно руки… борются со смертью…

— Живей лодки! Багры! Тащите сети!

Это уже распоряжался царь. Куда и гнев девался! Его заступило царственное человеколюбие — человеколюбие, которое через двадцать с небольшим лет и унесло из мира великую душу величайшего из государей… Известна, что в конце октября 1724 года Пётр, плывя на баркасе к Систербеку для осмотра сестрорецкого литейного завода, увидел недалеко от Лахты севшее на мель судно, которое плыло из Кронштадта с солдатами и матросами, и тотчас же бросился спасать людей, потому что судно, потрясаемое волнами, видимо погибало. Великодушный государь, добрый гений и слава России, сам бросился по пояс в воду, в ледяную воду конца октября! Всю ночь работал в этой воде, спасая людей, которых не успело унести бушевавшее море: успев спасти жизнь двадцати своим подданным, он сам схватил смертельную простуду и через несколько месяцев отдал Богу душу…

Это ли не величие!

И теперь здесь, в Шлиссельбурге, забыв Виниуса, свой гнев, нашествие шведов и все на свете, Пётр, стремительно сбежав с крепостной стены, так что за ним не поспевали ни Меншиков, ни Ягужинский, моментально вскочил в первую попавшуюся лодку и, чуть не опрокинув её, начал работать багром, страшно вспенивая воду в канале.

— Не тут… спускай лодку ниже… их унесло водой, — торопливо командовал он матросам.

И опять багор пенит воду канала.

— Нет… ещё ниже двигай…

Багор не выходил из воды.

— Данилыч! Вели закидать сети ниже, на перехват утопшим…

— Сам закидаю, государь… Помоги, Господи!

Багор что-то нащупал.

— Стой! Ошвартуйте лодку вёслами… Здесь!..

И багор, поднимаясь из воды, поднимал на её поверхность что-то вроде мешка…

То была спина утопленника… Скоро показались болтавшиеся как плети руки и ноги, повисшая голова… мокрые чёрные волосы, с которых струилась вода…

— Кенигсек! Благодарение Богу… может, отойдёт.

И царь снял шляпу и перекрестился.

— Ищите других!.. Они тут, должно быть, недалече.

Из толпы солдат и рабочих, стеною стоявших вдоль канала послышались возгласы:

— Не клади на землю утопшего, государь! Не клади!

— Качать его! Качать!

— Сымай кто зипун! На зипун его! Живо, братцы!

На берег из лодки полетел кафтан.

— Сам царь-батюшка не пожалел своей государевой одёжи, — слышалось на берегу.

— Пошли ему, Господи, Царица Небесная!

Государь бережно поднимает утопленника, как малого ребёнка, тревожно смотрит в его бледное лицо, посиневшее, ещё за несколько минут такое прекрасное лицо, и так же бережно передаёт несчастного на руки подоспевшим с Меншиковым матросам.

Утопленника кладут на растянутый царский плащ.

— Качайте… качайте, дабы изверглась из него вода… А ты, Данилыч, обыщи его карманы… нет ли важных государственных бумаг…

Меншиков вынимает из карманов утопленника несколько пакетов, отчасти подмоченных.

— Отдай их Павлу… пускай отнесёт в мою ставку и запечатает моей малой печатью… на досуге я сам разберу.

Меншиков отдал пакеты Ягужинскому.

— Нащупали! — крикнули с другой лодки, что была пониже.

— Подавай на берег! Да легче!