2
Как я не понял, зачем меня перевезли в Бангкок, точно так же не знал, почему меня отправили в Париж. Больничный персонал меня не жаловал, наверное за пассивность; хоть на больничной койке, хоть на смертном одре – человек вынужден постоянно ломать комедию. Медработники любят, когда пациент сопротивляется, проявляет недисциплинированность, которую ему, медработнику, надо исхитриться преодолеть, разумеется, для блага больного. А я ничего такого не проявлял. Меня можно было повернуть на бок, сделать укол и через три часа застать ровно в том же положении. В ночь перед отъездом, разыскивая туалет в больничном коридоре, я врезался в дверь. Наутро лицо мое было залито кровью – я разбил себе бровь; пришлось мыть, перевязывать. Самому мне и в голову не пришло позвать медсестру; если честно, то я просто ничего не почувствовал.
Перелет не ознаменовался ничем особенным; я даже курить отвык. У конвейера с багажом я пожал руку Жану Иву; потом взял такси и отправился на авеню де Шуази.
Войдя в квартиру, сразу понял, что находиться в ней не могу и не смогу. Распаковывать чемодан не стал. Я взял целлофановый пакет и стал складывать в него все фотографии Валери, какие только мог найти. В основном они были сделаны у ее родителей в Бретани, на пляже или в саду. Еще мне попалось несколько эротических – эти я снимал дома: мне нравилось смотреть, когда она себя ласкала, у нее красиво получалось.
Затем я сел на диван и набрал номер, который мне дали на случай, если я почувствую себя плохо, звонить можно было круглосуточно. Это был пункт психологической помощи, созданный специально для пострадавших от теракта. Размещался он в одном из корпусов лечебницы Святой Анны.
Многие из тех, кто сюда обратились, и в самом деле пребывали в плачевном состоянии: несмотря на мощные дозы транквилизаторов, по ночам их мучили кошмары, они выли, кричали от ужаса, рыдали. Встречая их в коридоре, я всякий раз поражался их перекошенным, обезумевшим лицам; страх в буквальном смысле разъедал их изнутри. И от него не отделаться до конца жизни, думал я.
Сам я ощущал главным образом бесконечную усталость. С постели вставал лишь затем, чтобы выпить чашку растворимого кофе или погрызть сухарь; есть здесь не заставляли, лечиться тоже. Серию обследований я все-таки прошел, а через три дня после поступления имел беседу с психиатром; обследования выявили «крайне притупленную реакцию». Я ни на что не жаловался, но действительно чувствовал себя крайне, сверх всякой меры «притупленным». Доктор спросил, что я собираюсь делать. Я ответил: «Ждать». Я проявил разумный оптимизм, сказал, что грусть пройдет и я снова буду счастлив, надо только подождать. Видимо, я его не убедил. Доктор был человеком лет пятидесяти с полным, жизнерадостным и напрочь лишенным растительности лицом.
Через неделю меня перевели в другую психиатрическую клинику, теперь уже на более долгий срок. Мне предстояло провести там три с лишним месяца. К своему изумлению, я обнаружил там все того же психиатра. Ничего удивительного, объяснил он мне, оказывается, здесь его постоянное место работы. Помощью жертвам теракта он занимался временно, он на ней в некотором роде специализировался: ему уже доводилось работать в аналогичном пункте, созданном после взрыва на станции метро Сен-Мишель.
Его манера говорить отличалась от обычной болтовни психиатров, он был сносен. Помнится, он внушал мне, что надо «освободить себя от привязанности»: попахивало буддизмом. Что мне освобождать? Я сам привязанность. Будучи существом эфемерным, я, соответственно своей природе, привязался к тому, что эфемерно, – тезис не нуждался в комментариях. А будь я вечным, добавил я для поддержания беседы, непременно привязался бы к чему-нибудь вечному. С теми из пострадавших, кого преследовали кошмары и страх смерти, его метод якобы хорошо срабатывал. «Это не ваши мучения, в действительности вы не страдаете; это призрачная боль, она существует лишь в вашем воображении», – говорил он им, и люди в конце концов верили.
Трудно сказать, когда именно я стал понимать, что произошло, сознание возвращалось короткими вспышками. А потом наступал долгий период – по правде говоря, такие периоды бывают и сейчас, – когда Валери и не думала умирать. Одно время я мог растягивать его до бесконечности без малейших усилий. Помню, когда впервые возникли трудности и я по-настоящему ощутил бремя реальности: это случилось сразу после визита Жана Ива. Встречу с ним я перенес тяжело, он оживлял воспоминания, от которых мне трудно было отмахнуться; прощаясь, я не сказал ему, чтоб он заходил еще.
Приход Мари Жанны, напротив, принес облегчение. Она говорила мало, рассказала, что делается на работе; я сразу объявил ей, что не собираюсь возвращаться, потому что переселяюсь в Краби. Она молча кивнула. «Не беспокойся, – сказал я ей, – все будет хорошо». Она посмотрела на меня с сочувствием; странно, но, кажется, она мне поверила.
Самой тяжелой была, конечно, встреча с родителями Валери; психиатр, по-видимому, объяснил им, что у меня случаются периоды неприятия действительности, – в результате мать Валери рыдала почти без остановки, отец тоже чувствовал себя неловко. Они пришли, кроме всего прочего, уладить некоторые практические вопросы, принесли чемодан с моими вещами. Они полагали, что я не собираюсь возвращаться в квартиру в XIII округе. «Разумеется, разумеется, – сказал я, – там видно будет»; и мать Валери снова заплакала.
В больнице жизнь течет сама собой, человеческие потребности в основном все удовлетворены. Я снова стал включать «Вопросы для чемпиона», это единственное, что я смотрел, новости меня теперь не интересовали нисколько. Другие проводили перед телевизором целые дни. Меня это не привлекало: слишком мелькает. Я считал, что если сохранять спокойствие и думать как можно меньше, то все в конце концов уладится.
Однажды апрельским утром я узнал, что, оказывается, и впрямь уладилось и что меня скоро выпишут, каковое обстоятельство я воспринял скорее как осложнение: придется искать комнату в гостинице, в нейтральной среде. Хорошо хоть, у меня были деньги.
– Надо видеть все с лучшей стороны,– сказал я медсестре. Она удивилась: я заговорил с ней впервые.
Против неприятия действительности, объяснил мне психиатр во время нашей последней встречи, не существует конкретного лечения, здесь нарушена не психика, а представление о мире. Все это время он держал меня в клинике только потому, что опасался попыток самоубийства – они нередко случаются, если пациент внезапно осознает реальность; но теперь я вне опасности.
– Ах, вот оно что,– сказал я.
3
Через неделю после выписки я улетел в Бангкок. Определенных планов я не имел. Были бы мы нематериальными, мы бы довольствовались солнцем в небе. В Париже слишком отчетливо выражена смена времен года, она источник постоянной суеты и волнений. В Бангкоке солнце встает в шесть и в шесть садится, а в означенном промежутке движется по неизменной траектории. Говорят, тут бывает период муссонов, но я его ни разу не заставал. Городская суета присутствует, но причины ее мне толком неясны, она – как естественная среда. Здешние жители наверняка имеют свою судьбу, свою жизнь, насколько позволяет уровень доходов; но я знал о ней не больше, чем о жизни леммингов.
Я остановился в «Амари бульвар»; гостиницу заполняли преимущественно японские бизнесмены. Здесь мы в последний раз останавливались с Валери и Жаном Ивом; неудачный выбор. Два дня спустя я перебрался в отель «Грейс», всего в нескольких десятках метров от первого, но обстановка тут была совсем другой. Кажется, это было последнее место в Бангкоке, где еще селились сексуальные туристы-арабы. Они старались незаметно скользнуть вдоль стенки и по возможности не высовывать носа из гостиницы – здесь имелась дискотека и собственный массажный салон. Изредка их можно было встретить на близлежащих улочках, где продавали кебаб и располагались международные переговорные пункты, а дальше – нет. Между прочим, сам того не желая, я приблизился к больнице Бумрунград.