До нашего лагеря была всего четверть мили — достаточно было переплыть залив, и там, среди зарослей травы и тростника, стояла хижина на сваях. Он сказал, что только возьмет другой дробовик и вернется, а я в это время могу начать ощипывать и потрошить уток, лежавших аккуратной кучкой на смятой пожухшей траве. Вдобавок эти гуси скоро опять прилетят, — добавил он.
Но стоило ему сесть в лодку, как он тут же налетел на полузатонувшее бревно и сломал винт, как тростинку.
Я прождал его два часа, мой нож уже был весь в крови. С юга подул колючий ветер, небо еще больше нахмурилось, с техасского побережья доносились выстрелы — там тоже кто-то охотился на уток.
На берегу была привязана чья-то пирога. Я разрядил дробовик, собрал ловушки для птиц, сложил выпотрошенные тушки уток в холщовый ягдташ и, разместив все это на носу лодки, сел в нее и поплыл к нашей хижине.
Тем временем ветер переменился и задул резкими порывами с северо-востока, и, как усердно я ни работал веслами, меня продолжало неумолимо сносить в сторону Мексиканского залива. Я греб и греб, стирая в кровь ладони; попытался было бросить якорь, но по тому, как натянулась веревка, понял, что он не достигает дна, и в отчаянии посмотрел на стремительно удаляющийся берег Луизианы.
Волны бросали мне в лицо хлопья пены, я чувствовал соленый вкус морской воды; волны играли моей пирогой, точно скорлупкой, я намертво вцепился в борта лодки, и каждый раз, когда деревянное днище лодки ударяло мне по копчику, сердце мое сжималось от испуга. Я попытался вычерпать воду консервной банкой, да только весло потерял; его стремительно унесло течением. Потоки воды заливали лежавший на носу лодки груз; рядом со мной плыли вырванные с корнем кипарисы и даже перевернутая деревянная хибара с крыльцом, похожим на разверзнутую пасть, жадно глотающую воду.
Вскоре меня подобрал небольшой рыболовный катер, на борту которого находился и мой отец. Меня обсушили, переодели, накормили горячими бутербродами и напоили какао с молоком. Но с отцом я стал разговаривать только на следующее утро: сон помирил меня с ним, чего не смогли сделать его объяснения про винт.
— Все оттого, что тебя бросили. Когда тебя кто-то бросает, неважно почему, ты очень злишься. Когда твоя мама сбежала от меня с тем типом, мне было плевать, что это я ее довел. Я уложил его на землю у нее на глазах, а когда он попытался встать, я снова ему врезал. Потом я узнал, что у него в кармане был пистолет и ему ничего не стоило пристрелить меня прямо там. Но она не позволила ему, она знала, что я успокоюсь; и я на тебя не сержусь, потому что знаю, что ты сейчас чувствуешь.
Самое противное, Дейв, это когда ты остаешься один по своей вине. Прямо как енот, Дейв: когда он попадает в капкан, то отгрызает собственную лапу, чтобы удрать.
И вот теперь, когда я сидел в лодке посреди залива, смотрел на розовое закатное небо и пурпурные облака, плывущие с запада, и глотал теплый воздух пополам с виски — теперь-то я понял, что тогда имел в виду мой отец.
У енота острые зубы, ему небось хватает двух минут. У меня же впереди была целая ночь, чтобы проесть себя до костей. И вот я нашел идеальное место, чтобы это сделать, — небольшой бар, выстроенный из красного кирпича, стоявший в стороне от грунтовой дороги, в сени дубовых деревьев. Одно из тех местечек, где у каждого в кармане опасная бритва, где безбожно смешивали бурбон с чем ни попадя, а музыка была оглушительной — аж стекла тряслись. Через два дня пышногрудая негритянка в пурпурном платье подняла мою голову из лужи пива. Солнце едва-едва взошло, и его лучи заливали окна равномерным белым пламенем.
— Твое лицо — не тряпка, милый, — сказала она, глядя на меня сверху вниз, уперев руку в бок; в пальцах у нее дымилась сигарета.
Затем она ловко сунула руку в задний карман моих брюк, извлекла оттуда мой бумажник и открыла его. Я обессилено смотрел на нее.
— Я не краду деньги у белых, — вновь заговорила она, — они мне их сами отдают. Обман, торговля или путешествие, милый; похоже, что тебе выпадает путешествие.
Она сунула мой бумажник обратно, смяла в пепельнице свою сигарету и направилась к телефону на стойке, а я так и остался сидеть, размякнув в кресле, с мокрой от пива щекой и больной головой. Минут через десять автомобиль шерифа округа Сент-Мартин доставил меня на берег, где ждала моя лодка, и оставил там, одинокого, больного и дрожащего.
Когда я наконец добрался до лодочной станции, я попросил Батиста посмотреть за Алафэр еще денек и три часа проспал на диване с включенным вентилятором, потом встал, побрился и принял душ, думая, что к концу дня приду в норму. Но вскоре у меня в желудке начались жуткие спазмы, и некоторое время я провел, склонившись над раковиной.
Потом я опять залез в ванну и пятнадцать минут простоял под холодным душем, почистил зубы, надел чистые штаны и джинсовую рубаху и заставил себя съесть чашку мюсли. Даже после холодного душа при работающем вентиляторе рубаха на мне вмиг пропиталась потом.
Я забрал Алафэр у Батиста и отвез ее к своей двоюродной сестре, учительнице-пенсионерке, которая жила в Нью-Иберия. Мне было мучительно неудобно, что приходится таскать Алафэр из одного дома в другой, я и так уже пропьянствовал два дня, а ее совсем забыл; но иного выхода у меня не было, ведь и Батист, и его жена работали, а сам я был слишком измотан душевно и физически, чтобы позаботиться о себе, не говоря уже о ком-то еще. К тому же существовала вероятность, что убийцы могут вернуться в дом.
Я попросил сестру присмотреть за Алафэр пару дней, а сам поехал в здание суда, чтобы встретиться с шерифом. Но когда я припарковался перед зданием суда, то уже взмок от пота, на влажных ладонях ясно отпечатались следы руля, а голова гудела. Я добрел до бильярдной на Мейн-стрит, и там, в прохладном баре, наслаждаясь ветерком от вентиляторов, выпил три порции коктейля, наконец ощутив, как понемногу отпускает жуткое похмелье, последствие вчерашнего виски.
Но я знал, нельзя откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня, иначе завтра я сделаю то же самое, и так далее, и так далее, и в конце концов мой долг вырастет до чудовищных размеров; так раздувается голодный удав, проглотивший кролика. Но тогда мне было наплевать. Энни погибла из-за того, что я не смог расстаться с прошлым. Я ушел из новоорлеанского полицейского управления — вечно пьяный мальчик на побегушках, который вообразил, что ему до чертиков надоели лицемерие и жестокость правоохранительной системы большого города, на самом же деле я наслаждался всем этим, упивался своим знанием человеческих пороков, и мне была противна обычная жизнь, тоскливая и однообразная; мой отравленный алкоголем организм привык к адреналину, прилив которого он испытывал, почуяв опасность.
Я купил бутылку водки, но не притронулся к ней до утра.
Сто грамм, которые я выпил за завтраком, жгли стенки желудка. Мне пришлось полчаса обтираться мокрым полотенцем, чтобы перестать потеть, я почистил зубы, побрился, принял душ, надел кремового цвета брюки, черную рубашку-поло, галстук в красно-серую полоску и через полчаса уже сидел напротив шерифа. Тот писал, время от времени с любопытством поглядывая на меня и в нерешительности слушал мои слова.
— Тебе жарко? Ты весь красный, — сказал он.
— А ты на улице был? Жара дикая.
Он рассеянно кивнул, почесал ногтем щеку в красно-синих прожилках и положил перед собой чистый лист бумаги. Через застекленную дверь его кабинета я видел, как склонились над своими столами его помощники. Здание было новым и обладало особым прохладным, кондиционированным запахом современного офиса, однако помощники шерифа остались прежними долговязыми недотепами, и даже плевательницы возле каждого стола никуда не делись.
— Откуда ты знаешь об открытии нового участка?
— В газетах писали.
— Дейв, служащие этого участка будут получать около восемнадцати тысяч в год. В Новом Орлеане тебе платили гораздо больше. Неужели ты согласишься на столь низкое жалование?