Ее красновато-карие глаза сузились в щелочки, синяк в углу одного из них походил на маленькую голубую мышку. Я подошел к барной стойке и набрал номер шерифа. Только я повесил трубку, как услышал треск: это она, разбежавшись, разнесла о стену стул, к которому я ее приковал. Так она и выскочила на улицу с деревяшками, болтающимися на запястьях.
Я бросился за ней. Она неслась через поля к железнодорожным путям. Бандана слетела с ее головы, а желтый сарафан забрызгало грязью. Дождь все усиливался, тяжелые капли больно стучали в лицо. Я настиг ее и попытался схватить за руку, но она села посреди дороги. На ее скованных сзади запястьях вздулись бугры мышц.
Я наклонился над ней и попытался поставить ее на ноги. Она упорно продолжала сидеть в грязной канаве, раскинув ноги, ссутулив плечи и уронив голову на грудь. Когда я рывком дернул ее вверх, ее мокрые плечи выскользнули из моих ладоней, и она тяжело плюхнулась набок, перевернулась, поднялась и встала на колени. Я уж было подумал, что она собирается встать, и наклонился помочь ей. Она подняла голову и плюнула мне в лицо.
Я отшатнулся от нее, вытерся и выкинул платок прочь. Она поднялась на ноги, тупо уставившись вдаль, на поля и макушки деревьев. С ее волос ручьями стекала вода. В одном из пустых товарных вагонов я обнаружил старый кусок рогожи, грязный, но сухой, и накинул его на голову Клодетт, точно плащ с капюшоном.
— Вот так будет по-христиански, — сказал я.
Однако ей было не до того: как зачарованная смотрела она, как, заехав на стоянку, выходят из машин полицейские и сам Майнос Дотрив. Я вместе с ней наблюдал, как они с трудом идут к нам по мокрому полю. Ветер ворошил кучу соломы на полу открытого вагона; вдалеке виднелись серые, похожие на корпуса элеватора постройки цементного завода. Май-нос что-то кричал мне сквозь раскаты грома, а я стоял неподвижно, и чудились мне то вопли утопающих, то поля пшеницы под дождем. Белые барашки волн, подсолнухи и пшеница под дождем.
Эпилог
Поработав в участке еще две недели, я уволился. Наступил август — месяц раскаленного, безжалостного солнца, когда самая легкая одежда мгновенно пропитывается потом и липнет к телу. Я снял небольшое деревянное бунгало на техасском побережье, и мы с Робин и Алафэр перебрались туда на пару недель половить рыбу. По утрам, когда отлив щедро обнажал дно, крикливые белые чайки сновали в воздухе, кидаясь на выброшенных на берег моллюсков. Вскоре длинные плоские песчаные отмели окрашивались в розовый и пурпурный цвета, а пальма, росшая в нашем дворе, казалась черной гравюрой на фоне восходящего солнца.
Прохладным утром мы выходили на лодке в залив, направляясь на юго-запад, где нас поджидали косяки кормящейся форели, пересекали маленькую бухточку в форме полумесяца, окруженную с обеих сторон песчаными островками с зарослями морской травы и кипарисовыми бревнами. Там, где на поверхности плавали гроздья пузырящейся пены, похожие на пятна разлившейся нефти, мы забрасывали удочки, насадив на крючок живых креветок. Иногда нам попадались скаты — мы узнавали их по тому, как резко, рывком уходил на глубину поплавок. Мы позволяли рыбине хорошенько заглотнуть наживку и только потом подсекали добычу. Форель же была гораздо хитрее — она норовила уйти в глубину или заплыть прямо под лодку, так что приходилось доставать ее подсаком.
Мы запасали в леднике бутерброды с колбасой, сыром и луком и лимонад; к полудню, когда мы, бывало, пообедаем, солнце палит изо всех сил, а вечером на нагретом носу нашей лодки образовывается хрусткая соляная корочка, ледник заполнялся серебристой форелью с красными плавниками, раскрытыми ртами с белыми зубами и круглыми темными глазами.
К сентябрю мы вернулись в Нью-Иберия, и в один прекрасный день, спустя пару недель после возвращения, Робин исчезла. Проснувшись утром, я обнаружил на кухонном столе чашку мюсли с клубникой, термос кофе и записку:
Я попросила такси не подъезжать к дому, чтобы тебя не разбудить. Сопли и объяснения пусть останутся для придурков из Ротари-клуба, верно? Я люблю тебя, милый. Очень важно, что ты понимаешь это и веришь в это. Ты помогал мне и заботился обо мне, когда никого не было рядом. Ты непохож ни на одного мужщину, каких я знала раньше. Ты причиняешь людям боль и по какой-то причине не можешь себе этого простить. Но это нелюбовь, Дейв. Это что-то другое и я не могу понять, что иминно. Я думаю, что ты все еще любишь Энни. И это правильно. Но я также уверена, что ты должен сам понять это, и я не буду тебе мешать.
Эй, не грусти. Я буду работать на кассе в ресторане твоего брата на улице Дофин, такчто если захочешь провести ночь с классной девчонкой, ты знаешь, куда идти. А еще я бросила пить и глотать таблетки спасибо моему доброму учителю. Можешь занести это в список своих добрых дел.
Поцелуй за меня Алафэр.
Не грусти, Седой.
Робин
В последнюю неделю лета я занимался странными вещами: ездил в Лафайет и бродил по опустевшим корпусам общежития колледжа, где учился в пятидесятых годах. На прямоугольный двор ложились тени, дул теплый бриз, а в тени деревьев щебетали птицы. Вечера напролет я просиживал в круглосуточной забегаловке близ железнодорожных путей, и музыкальный автомат снова и снова прокручивал одну и ту же пластинку — концерт Джимми Клэнтона 57-го года, а я тем временем наблюдал, как потные загорелые рабочие разгружают вагоны при свете прожекторов. Иногда приходил в старую бильярдную на Главной улице и играл со стариками в домино, а порой даже потихоньку пробирался к развалинам дома плантатора и раскапывал двор и дно овражка в поисках старых патронов.
Как-то я уселся в грузовик и отправился в заболоченные окрестности городка, где все еще стояли заброшенные хижины на сваях. Когда-то там жили рабочие, и как-то летом, в День независимости, мы с отцом приехали к ним в гости: хозяева зарезали свинью, все пили вино из глиняных кружек и всю ночь плясали до упаду под визгливые звуки аккордеона.
Я ехал и смотрел в окно на красное закатное небо и серые верхушки деревьев, на развалившиеся хижины на сваях и черную воду болот. Где-то прокричала лягушка-бык, и крик ее эхом прокатился по лесу. На фоне кровавого закатного солнца пролетели три серые цапли. Я вдруг осознал, что того мира, в котором я родился и где прошло мое детство, уже нет, и сердце мое сжалось.
Впрочем, теперь-то я понимаю, что Бубба Рок и я были все-таки очень похожи. Мы оба принадлежали к тому старому миру, где деревья были большими и зелеными, когда закат означал, что просто этот день закончился, а завтра будет новый, и каждое новое утро таяло во рту, как спелая ягода земляники.
Мы ловили крабов, ставили сети и ловушки для раков, насадив на крюки для приманки окровавленные куски мяса нутрии, мы ловили и чистили килограммы рыбы и не считали это за труд. Каждый вечер мы устраивали шуточные поединки, вооружившись тростниковыми прутиками, а потом сидели на прицепе старой вагонетки, наблюдали, как уносятся вдаль товарные поезда, и не подозревали, что скоро этот мир станет нам так же мал, как старые ботинки.
С другой стороны, многолетний опыт научил меня, что Земля еще совсем молода и в ее сердце все еще не остыла кипящая лава, что мертвый зимний лес оживает с первыми лучами весеннего солнца, что жизнь продолжается и глупо считать ее завершенной только потому, что кончается очередной день. Бессонными ночами я только об этом и думал, словно отвергнутый любовник, ожидая прихода зари.