— Я высажу вас на стоянке. У вас есть деньги на такси?
— Мы с мужем владеем такси. Мы на них не ездим.
— Ну что ж. В такую погоду не грех и прогуляться.
— Ты — дерьмо.
— Может быть.
— Да уж. А я-то, глупая, думала, что смогу что-то для тебя сделать. Видать, я ошиблась. Ты просто-напросто закоренелый неудачник. Знаешь, как становятся неудачниками? Практика нужна. — Когда мы подъехали к Ист-Мейн, она указала рукой в темноту. — Останови-ка вон у того бара.
Она допила остатки из термоса и небрежно выбросила его в окно. Он с шумом стукнулся об асфальт, подпрыгнул и перевернулся. Несколько мужчин, куривших и потягивавших баночное пиво у входа в бар, обернулись и посмотрели в нашу сторону.
— А я как раз собиралась предложить тебе должность управляющего одним из рыбообрабатывающих заводиков Буббы. Работенка не меньше чем тысяч на сто в год. Подумай об этом, когда будешь возвращаться к своим червякам.
Я остановил грузовичок у входа в бар. Неоновая вывеска расцветила кабину красным. Мужики у входа замолчали и уставились на нас.
— И последнее. Я не хочу, чтобы ты уезжал отсюда с мыслью, что ты победил. — Она приподнялась на коленях, обняла меня за шею и запечатлела на моих губах влажный поцелуй. — Ты только что отказался от лучшего секса в своей жизни, милый. Почему бы тебе не предложить своим друзьям — анонимным алкоголикам — поиграть в бильярд собственными яйцами? Это будет в твоем стиле.
Я слишком устал, чтобы размышлять, кто же из нас вышел победителем. В ту ночь над Мексиканским заливом висели грозовые тучи, на черном куполе неба то и дело вспыхивали молнии — и я чувствовал, что уснувший было во мне тигр вновь заворочался. Я почти слышал, он как скребет по прутьям клетки своими когтистыми лапами, почти видел, как горят его желтые глаза, чуял вонь его испражнений и смрад гнилого мяса, исходивший из пасти.
Я никогда не пытался искать объяснений этому своему состоянию. Психолог, возможно, назовет это депрессией, нигилист — зарождением философской интуиции. Но, несмотря на все эти ученые словеса, для меня это было просто предчувствие очередной бессонной ночи. Батист, Алафэр и я отправились на грузовичке в Лафайет посмотреть фильм в передвижном кинотеатре. Мы сидели на деревянных стульях, ели хот-доги, запивая их лимонадом, и смотрели двойную диснеевскую программу, однако мне никак не удавалось избавиться от темных мыслей, наполнявших мой рассудок.
Я смотрел на серьезное невинное личико Алафэр, озаренное светом экрана, и задумался обо всех невинных жертвах алчности, жестокости и недальновидности политиканов и военных. Я винил в этом прежде всего движимые жаждой наживы корпорации и близорукие действия политиков, рассчитанные на поднятие собственного рейтинга, — политиков, которые разжигают и финансируют войны, однако сами никогда в них не участвуют. Но хуже этого было другое — наше собственное равнодушие и бездействие, бездействие тех, кто все видел воочию.
Я видел эти жертвы собственными глазами, видел трупы, которые выносили из расстрелянных минометами деревень, людей, сожженных напалмом и похороненных заживо в ямах, вырытых на берегу реки.
Но отчетливее, чем самые страшные воспоминания о той войне, проступает в моем мозгу одна виденная мною когда-то фотография. Этот снимок был сделан нацистским фотографом в Берген-Белсене, запечатлел еврейку, несущую на руках маленького ребенка к асфальтовому скату перед газовой камерой. Свободной рукой она держала за руку маленького мальчика, а позади них шла девочка лет девяти. На ней было коротенькое пальтишко, точь-в-точь такое, как носили в мое время младшие школьники. Фотография была не слишком четкой, лица людей были смазаны и расплывчаты, но по какой-то причине белый чулок девочки, спустившийся на пятке, выделялся в полумраке фотографии, точно схваченный серым лучом света. Так и осталась в моей памяти эта картина — белый спустившийся чулок на фоне смертоносного коридора. Даже не знаю почему. Вот и теперь, когда я вновь и вновь переживаю гибель Энни, или вспоминаю рассказ Алафэр о ее индейской деревне, или смотрю старый документальный фильм о вьетнамской кампании, меня охватывает то же чувство.
Иногда я вспоминаю строки из Книги Псалмов. Не могу назвать себя человеком верующим, более того, мои познания о религии весьма отрывочны; тем не менее эти строки объясняют все гораздо лучше, чем мой скудный разум: те строчки, в которых говорится, что невинные страдальцы за весь род человеческий особо любимы Богом, они — помазанники Божьи; их жизнь — жертвенная свеча, а сами они — узники небес.
Всю ночь лил дождь, а наутро взошло солнце, озарив мягким розовым светом задержавшийся в ветвях деревьев предрассветный туман. Я спустился за газетой и устроился на крыльце с чашечкой кофе.
Зазвонил телефон. Я вернулся в дом и снял трубку.
— Чем это ты занимался с этой лесбиянкой?
— Данкенштейн?
— Он самый.
— Так чем это вы с ней занимались?
— Тебя это не касается.
— Ошибаешься. Все, чем она и ее муженек занимаются, касается нас.
— Откуда ты узнал, что я виделся с Клодетт Рок?
— У нас свои источники информации.
— За нами не было хвоста.
— Ты просто его не заметил.
— Говорю тебе, хвоста не было.
— Ну и что?
— Вы что, их телефон прослушиваете?
Он молчал.
— Что ты хочешь сказать, Данкенштейн?
— Что ты спятил.
— Она рассказала кому-то по телефону, что я ее подвез, когда она была в Нью-Иберия?
— Не «кому-то», а мужу. Она позвонила ему из бара. Кое-кто считает, что ты — говнюк и тупица, Робишо.
Я уставился на занавешенные туманом деревья с мокрой от утренней росы листвой.
— Когда ты позвонил, я пил кофе и читал газету, — сказал я. — Сейчас я положу трубку и вернусь к этому приятному занятию.
— Я звоню из магазинчика у моста, — сказал он. — Через десять минут буду у тебя.
— Вообще-то, я собираюсь на работу.
— Работа подождет. Я позвонил шерифу и сказал, что ты задержишься. До скорого.
Через пару минут к дому подъехал серый служебный автомобиль, он выбрался из него, прикрыл дверцу и немедленно угодил в лужу носком начищенной туфли. Он был, как всегда, элегантен: стрелки на серых полотняных брюках безукоризненно отглажены, красивое лицо гладко выбрито, светлые волосы блестят. Его талию стягивал кожаный ремень с начищенной пряжкой, отчего он казался еще выше.
— У тебя найдется еще чашка кофе? — спросил он.
— Ты только затем и приехал, Майнос? — Я придержал для него входную дверь, однако, боюсь, тон мой был не особо гостеприимным.
Он вошел и принялся рассматривать книжку-раскраску, забытую Алафэр на полу.
— Не только. Может быть, я хочу помочь тебе. Почему бы тебе не перестать ерепениться? Каждый раз, когда я пытаюсь с тобой поговорить, ты начинаешь дерзить.
— Вообще-то, я тебя не звал. Ты сам постоянно напоминаешь о себе. И ни хрена вы мне не помогаете. Так что перестань пороть чушь.
— Хорошо, допустим, ты прав. Мы обещали тебе что-нибудь сделать. У нас не вышло. Так бывает, и ты об этом прекрасно знаешь. Мне уйти?
— Пойдем на кухню. Я тут собирался есть мюсли. С бананами и клубникой. Хочешь порцию?
— Не откажусь.
Я налил ему кофе с горячим молоком. В окно лился голубоватый утренний свет.
— Не стал подходить к тебе на похоронах. Я не умею выражать соболезнования. Теперь я могу тебе это сказать: мне очень жаль.
— Я не видел тебя на похоронах.
— На кладбище я не поехал. Это ведь дело семейное, правда? Думаю, ты у нас парень правильный.
Я насыпал две чашки мюсли, добавил нарезанные кусочками бананы и несколько ягод клубники. Он сразу сунул в рот полную ложку. Молоко стекало у него по подбородку. Сквозь коротко остриженные волосы проглядывал череп.
— Так-то лучше, браток, — сказал он.
— Так почему же я должен опоздать на работу? — спросил я.
— На одной из найденных тобой пуль остался превосходный отпечаток пальца. Догадайся, у кого из картотеки новоорлеанского полицейского управления точно такой же?