И самое ужасное заключалось в том, что другие, казалось ему, правы, и мать права. Да, он сам этого хотел.
Благодаря своему труду он стал важной птицей, как она говорит. Одно это могло бы внушить ему веру в себя. В доме у сквера Круазик он зарабатывал достаточно денег, чтобы прилично жить на них вместе с семьей.
Если б он не ввязался в авантюру с клиникой, то до сих пор посылал бы статьи в медицинские журналы и закончил бы свой труд об акушерской практике, который ему давно уже советовали написать коллеги, а он так и застрял на первых страницах.
В конце концов, это он лгал им. Всем. И для каждого у него была отдельная ложь. В разных декорациях он играл различные роли.
Один человек преподавал в Пор-Рояле — и совсем другой подолгу держал за руку своих пациенток на Липовой улице. И совершенно отличался от них врач в смотровом кабинете, глава семьи за обеденным столом, любовник Вивианы и сын в доме матери.
В конечном итоге он стал никем. Что искал он сегодня с самого утра, что искал все эти месяцы и годы? Самого себя. Вот истина.
Ему не хотелось больше видеть ни шурина, ни Ламбера, ни гостей. Он решил уйти, стал искать пальто и шляпу, не нашел, не нашел и того лакея, который взял у него одежду с ироническим видом и, наверное, чтобы позабавиться, спрятал ее.
Одна из американок, не то мать, не то дочь, вышла из туалета, и он остановился, разглядывая ее, как диковинную рыбу в аквариуме.
Он так и не понял, почему она, остановясь в дверях гостиной, обернулась и показала ему язык. Может, она была вдрызг пьяна? Может, ее тоже рвало в туалете?
Нужно немедленно уходить. Ему не терпелось оказаться на улице, с ее прохожими, газовыми рожками, легковыми машинами и автобусами.
Он открыл какую-то дверь, и в комнате, которой он не помнил, обнаружил женщину. Она стояла к нему спиной и пристегивала чулок.
— Это ты, Филипп? — спросила она, не оборачиваясь.
Он ничего не ответил, не полюбопытствовал, кто она такая, спустился по лестнице желтого мрамора и наконец нашел гардеробную. Он долго рылся в норковых манто и плащах и наконец наткнулся на свое пальто — оно было в самом низу, — отыскал и шляпу, но никак не мог открыть дверь из кованого железа.
В ярости оттого, что ему не выйти из этой ловушки, он стал изо всех сил трясти дверь. Появился слуга. Не Жозеф.
— Месье уже уходит?
Взгляд, брошенный им на слугу, должно быть, внушал опасения, потому что человек в белой куртке заторопился:
— К вашим услугам… Доброй ночи…
Вдоль тротуара вытянулась вереница автомобилей. Его машина оказалась за огромным американским авто, поставленным так, что ему никак не удастся вывести свою машину.
Он сжал кулаки и посмотрел на дом шурина с ненавистью, сунул руки в карманы и пошел пешком.
Он шел куда глаза глядят. Ему никуда не хотелось.
Вместо того чтобы свернуть направо, к площади Звезды, он свернул влево, по направлению к Клиши, а когда заметил свою ошибку, не захотел возвращаться.
Этот отвратительный тип, Ламбер, осквернил святая святых: посягнул на его профессиональное достоинство.
«Завтра вы будете смотреть на вещи по-иному».
Старый подлец был заранее уверен, что, поразмыслив, Шабо сообщит ему о результатах осмотра, а потом, если прикажут, угодливо уничтожит ребенка.
Но Ламбер еще не хозяин клиники, хотя он настоял, чтобы туда взяли на должность бухгалтера одного из его служащих, наделенного, очевидно, обязанностью направлять свой отчет лично Ламберу.
Мимо шла молчаливая парочка. Прямо на земле, прислонясь спиной к стене, спала старуха посреди отбросов.
Самый подходящий миг для человека, который неделями выслеживает его по всему Парижу. Если б они встретились, Шабо непременно расспросил бы его, хотя и не знал, о чем именно. Но он чувствовал, что это единственный человек, с которым у него есть тесная связь.
У него что — тоже револьвер? И так же слегка мешает ему при ходьбе, как этот?
Не знал он ту девочку так, как знал ее Шабо. Никогда он не видел ее в неярком свете маленькой комнатки для дежурных. Он даже не подозревал, что у нее такая улыбка, что она может обернуться таким же трогательным существом, как плюшевый мишка для ребенка в его постельке.
— Единственное даровое счастье…
Единственный подарок, полученный им в жизни.
Ну а что бы он сделал с этим подарком потом? Может быть, пришел бы к тому же решению, что и Ламбер?
Он испытывал ужас перед тем, что открывал в себе; это длится уже давно — задолго до того, как люди стали находить, что он скверно выглядит.
Ему хотелось, чтобы хоть раз ему позволили объясниться. Но он бы не стал исповедоваться кому попало. Уж точно не матери, которая его ненавидит. И не людям вроде того картежника с фиолетовым лицом, в версальском кафе.
Нет, он не пьян. Доказательство — то, что он припоминает всякие мелочи, на которые раньше не обращал внимания. Ну, к примеру, надпись на зеркале белыми буквами, над головами игроков:
«Морские мидии и кислая капуста»
Что-то вроде названия песенки. Самое смешное, что здесь, на бульваре Батиньоль, где дома все беднее и беднее по мере того, как удаляешься от бульвара Курсель, он опять натолкнулся на такую же надпись в витрине еще открытой пивнушки.
Получается, что он предпочел бы рассказать о том, что его гнетет, именно эльзасцу. Они бы поняли друг друга. Но теперь уже поздно. Если они встретятся, то только чудом.
Он тоже должен решиться, как решилась Эмма, хотя тут есть разница ему было бы противно уйти, так ничего и не поняв. Сколько людей обращаются к нему с просьбой подумать за них — и в целом мире некого ему попросить о такой же услуге!
Неправда, будто он возомнил себя сильнее других. Если он производит такое впечатление, так это потому, что ему присуще некое достоинство, и вытекает оно не из его личных свойств, нет — это достоинство связано с его профессией. Вот этого-то никто в нем так и не понял. Сам он всегда знал свои слабости — потому-то прилагал столько сил, чтобы справиться с ними.
Даже звание профессора… Не так уж сильно его привлекало преподавание. Может быть, он зря потерял на этом время. Вероятно, потребность учить других оттого и возникла, что он должен был сам убедиться в своей значительности, и по той же самой причине он впоследствии ожесточенно принялся зарабатывать деньги. Он не хотел, чтобы его раздавили люди вроде тех, у кого он только что побывал и которым все-таки удалось раздавить его.
Ну с кем поделишься такими мыслями? А потребность, чтобы рядом с ним всегда кто-то был! Он навязал эту роль Вивиане. И что получил взамен?
Иронические усмешки студентов над тем, что она ждет его во дворе Института материнства…
Проезжало множество свободных такси, но он не пытался остановить их.
Истина в том, что… Прекрасно! Каждый раз он открывает какую-то новую истину, но он не виноват, напротив — потому так и получается, что он добросовестно ищет.
В конечном счете, вот в чем истина: с него довольно, он жаждет катастрофы, как некоторые жаждут войны, которая положит конец всем их повседневным неприятностям. Избавиться разом от всех забот, всех тягот, возложенных им на свои плечи, избавиться от стыда, от угрызений совести.
Не быть обязанным по утрам, в определенный час, становиться непогрешимым профессором, который непременно всех спасет.
Это неправда, и теперь он не имел права убеждать их в этом. Но слишком поздно, уже ничего не изменишь, поэтому ему только и остается играть свою роль дальше, он — как заведенный автомат. До сих пор ему сходило с рук. Но настал миг — и все разладилось.
— Вдохните… Выдохните… Задержите дыхание!
Необходимое слово, которое у него выскочило из головы в нужный момент, когда он пошел ко дну, и в глазах мадам Рош отразилось его смятение!
— Тужьтесь!..
Есть ли у него право брать на себя ответственность за роженицу, если он не уверен, что профессиональный автоматизм сработает?