— Вижу, вижу, — снова хихикнула старуха, — решить не можешь. Думаешь, утро вечера мудренее. Твое дело, голубчик. Ты поел, попил. Сейчас баньку истоплю, помоешься, и спать тебя уложу на пуховую перину. Вот сюда, под одеяльце, — она указала на мягкую постель. — А утром, может, чего и придумаешь.

— Нет, нет, — с тревогой сказал Борис. — Я не хочу вас стеснять. Лучше где-нибудь еще постелите…

— Боишься меня, — улыбнулась самодовольно старуха, так что уголки рта достали до ушей, а нос уперся в подбородок. — Может, ты и прав, сладенький. Пакостей у меня в запасе еще много. Тогда в горницу к внучке-красотке. Знаешь, она у меня какая красотулечка? Ух! Ни в сказке сказать, ни пером описать. Вся в меня. Чего смотришь? Не веришь? Я в молодости многих с ума молодцов-то вроде тебя посводила. Огневая была, горячая. А про внучку мою даже стихи один сложил, давно, правда, лет двести назад, но все правильно описал. Вот послушай.

Старуха закатила глаза к потолку и, подвывая, прочла:

В жилках рук ее пуховых,
Как эфир, струится кровь;
Между роз, зубов перловых,
Усмехается любовь.
Родилась она в сорочке
Самой счастливой порой,
Ни в полудни, ни в полночке —
Алой, утренней зарей.
Кочет хлопал на насесте
Крыльями, крича сто раз,
Северной звезды на свете
Нет прекрасней, как у нас.

Старуха закончила чтение стихов и выжидала реакции на них. Но Борис, принужденно улыбаясь, поглядел на уродливо-страшное лицо старухи и, сглотнув слюну, неопределенно покачал головой.

— Чего ее-то боишься? — грубовато сказала старуха. — Согреет она тебя, приласкает, полюбит. Она добрая на это.

Нельзя сказать, чтоб Борис не хотел влюбиться, не хотел любви, напротив, его душа уже давно ждала кого-нибудь. Но грубая простота старухи не привлекала, а отпугивала. Она напоминала Борису простоту хулиганов, тоже запросто говоривших о таких вещах. И казалось — хотят в грязь какую-то затянуть, из которой не выплывешь потом. А он мечтал о том, что он называл подлинной любовью, о любви-вдохновительнице, чтоб подвигла она его на великие дела и сама разделила его жизненную борьбу.

— Да я лучше где на сеновале посплю, чтоб никого не беспокоить, — сказал он робко.

— Твое дело, — отрезала старуха и неожиданно резким движением руки хапнула муху, присевшую на край стола недалеко от розетки с медом. Зажав ее в кулаке и слегка придавив, старуха затем приоткрыла кулак, вытащила муху, оборвала ей крылышки, поднялась и заковыляла в угол к пауку, бросила ему муху в паутину и, совершив это жертвоприношение, вернулась к столу. — Твое дело, — повторила она. — Тогда и баньку тебе топить не буду. На сеновале, в трухе, и так поспишь. Выйдешь отсюда, от крыльца повернешь налево, да так по тропке и иди, как раз в сарай упрешься. Да смотри не сворачивай, а то не дойдешь, и утром мне и поговорить не с кем будет. Да вот свет возьми, а то темно там, да не свечку, спалишь там мне все свечкой-то. Фонарик электрический тебе жертвую, импортный, на трех батарейках. Но их ты тоже попусту не жги. Увидел, что надо, разделся, улегся, тут огонь сразу и погаси. А к утру, может, и я, старушка, придумаю, что с тобой делать.

И Борис пошел. На сеновале тем не менее была расстелена постель: подстилка, на ней белая простыня, серого цвета наволочка, набитая сеном, и зеленое шерстяное солдатское одеяло, тонкое, выносившееся, и не в пододеяльнике, а с простыней. Все было рассчитано на полный уютный отдых. Было тепло и пахло сеном. Борис разделся и с наслаждением лег на прохладную простыню, чувствуя под собой упругую плотность сена. Сквозь наволочку слегка кололись травинки. Над головой толстые деревянные балки сарая. Он выключил фонарик, и в темноте послышались шорохи, шепоты, но невнятные и нестрашные.

«Проснуться бы и чтоб ничего как будто не было и я снова дома», — подумал, засыпая, Борис.

Глава 5

Интермедия

Борис проснулся от жара в теле — ноги вспотели до самых бедер, а спина холодела: видно, пот был, но теперь высыхал, испарялся. Он открыл глаза. Над головой вместо толстых деревянных балок сарая знакомый побеленный потолок, электропроводка, поднимающаяся от выключателя и бегущая по потолку к самой его середине, к висящей над столом лампе под красным абажуром. Около него сидел незнакомый ему врач-мужчина в белом халате и в старомодном пенсне, но молодой, круглолицый и гладковыбритый. Он что-то говорил. У изголовья постели стояла бабушка Настя и слушала, шевеля в ответ губами, не то повторяя слова врача, не то возражая ему. Где-то вдали на кровати сидел дед Антон в синей нижней рубашке, и белые помочи от брюк, пересекавшие ее крест-накрест, были отчетливо видны.

Борис прислушался, но ничего кроме глухого гула не услышал: заложило уши. Он терпеливо принялся ждать, пока уши отложит, не пугаясь, не нервничая. Напротив, лежал, думал, вспоминал. «Вот и наступил другой день, наступило завтра, и я вырвался из бреда, и, слава Богу, снова в привычном мире, и вовсе я не обманул и не подвел Сашу, обстоятельства, судьба решили все за меня, я же сказал старухе, чтобы она помогла мне вернуться домой, все как бы само вернулось, само собой наступило завтра». Слово «завтра» было для него неким символом, означавшим перемену в жизни. Он лежал и вспоминал, как, будучи трех лет от роду, он тоже болел, болел скарлатиной, лежал в больнице в отдельном боксе и к нему пускали только маму. И он каждый день просился у нее домой, особенно настойчиво, когда начал выздоравливать, но вставать ему было еще нельзя, и мама уговаривала его потерпеть, каждый раз обещая, что заберет его завтра. Но вот наступало «завтра», которого он с нетерпением ждал, а мама говорила, что он путает, какое же «завтра», когда сегодня — «сегодня». Действительно, было «сегодня», и он все не мог сделать так, чтобы на следующий день «завтра» осталось бы «завтра», не превращаясь в «сегодня»: Тогда он решил, что «сегодня» — всегда, а «завтра» и вообще никогда не наступает и что-то, что он хочет сделать завтра, надо делать сегодня. И стал требовать: забери меня сегодня. Но мама не соглашалась, потому что врач, по ее словам, разрешал выписать его только «завтра». И с тех пор, хотя одним утром «завтра» и наступило, он относился к этому слову с недоверием, потому что оно, как правило, оказывалось новым «сегодня», и жить опять приходилось трудно, снова были сегодняшние обязанности, а завтрашние чудеса не наступали. Хотя каждый раз, втайне даже от самого себя, он надеялся, что завтра что-нибудь чудесное и неожиданное случится. Однако утром уже знал, что сегодня — «сегодня». Но этим утром, как он видел и чувствовал, «завтра» наступило. И будто не было ни бега по лестницам, ни Саши, ни Алека, ни Старухи. Но вот, что удивляло его: он словно и не был этому рад, ему все чего-то было стыдно, как будто он откуда-то сбежал и предал кого-то.

Чтобы отвлечься от неприятных мыслей, он постарался вслушаться в разговор, правда, без особой надежды на удачу. Но неожиданно слова прорвали заслон в его ушах, и он начал слышать. Говорил врач:

— Н-да, уважаемая, могу только повторить, что внук ваш в тяжелом состоянии. Не хочу вас пугать, но состояние это между жизнью и смертью. Уколы антибиотиков я ему, конечно, назначу, сестра будет приходить делать, но в больницу класть не имеет сейчас смысла. Лучше его лишний раз не тревожить, не трогать. Организм молодой, сам поборется. Будем надеяться, что справится. Все зависит от него самого, от его внутренних ресурсов.

Бабушка выглядела осунувшейся и испуганной.

— Вроде я и потеплее Борюшку всегда одевала, кутала, как надо, — говорила она. — Что случилось и ума не приложу. Не ест ничего, больному все горько.