* * *

Когда Борис, умытый и причесанный, посвежевший, хотя и стыдящийся своего первого пьяного унижения, вышел из ванной, Ойле ничего ему не сказала, не попрекнула (что с особенной благодарностью было им воспринято), молча взяла за руку и повела за собой.

Но не в комнату, где сидели гости, а в ту, что была ближе к входной двери. Комната была совсем небольшая, в ней едва помещалась тахта, у окна сбоку круглый стол с двумя стульями, да в углу зажженный камин. На столе стояла ваза с одним цветком розы, в камине с тихим шумом горели дрова, и красный свет от огня освещал розу, делая ее таинственной и еще более прекрасной, чем она была на самом деле; остальная часть комнаты оставалась в полумраке. Стену над тахтой покрывал большой ковер, закрывавший собой и тахту. В комнате было жарко и уютно.

Ойле оставила в покое его руку и подошла к окну. Она стояла молча, отражаясь в темном стекле, а Борис в растерянности не двигался с места, не зная, что сказать, что сделать, и не понимая, что она от него ждет. Ойле молчала, и он молчал тоже. Борису очень хотелось обнять и поцеловать Ойле, но он не знал, как к этому делу подступиться, как за него приняться. А она стояла и молчала, словно вынуждая его на разговор, на действие, на какой-то поступок. Но он молчал и не шевелился даже.

— Зачем же ты пришел сюда? — вдруг насмешливо спросила она, повернувшись к нему лицом. — Меня, как видишь, спасать не надо, а от Старухиного заклятья я и сама защитилась.

Она стояла такая красивая, кудлатая, стройная, насмешливая и влекущая, что Борис в ответ пожал плечами и, сам не понимая, как у него это получилось, подошел к ней, делая вид будто бы тоже хочет посмотреть в окно, но, подойдя ближе, неожиданно для себя самого, взял ее плечи и притянул к себе. Она не противилась, только с усмешкой смотрела ему в лицо, что же, дескать, дальше… Она была уже взрослая, ей было целых семнадцать лет, но и Борис за этот день чувствовал себя изрядно повзрослевшим, способным отважиться на многое. И он тогда еще теснее прижал ее к себе и принялся целовать в щеки, шею, нос, лоб, снова щеки, наконец, губы… И тогда она ответила на его поцелуй, руки ее обвились вокруг его шеи, она гладила его по плечам, ерошила волосы на затылке, и непонятно как они очутились на тахте, обнимая и целуя друг друга и ничего при этом не говоря, ни слова. Борис никогда раньше не подозревал, что, оказывается, такое пустое занятие, как объятия и поцелуи, может так плотно заполнить время, что оно не кажется растрачиваемым зря. Они по-прежнему ничего почти не говорили, только раз, слегка опомнившись, Борис спросил:

— А что подумают твои гости?

— Не волнуйся, — пробормотала она, не глядя ему в лицо и прижавшись к его плечу, — мои друзья меня любят, никто нас не потревожит, не волнуйся.

И снова потекли не то минуты, не то часы, не то даже и дни, конца которым не предвиделось и которые сливались в сладостное сейчас. На улице стало совсем темно, потемнело и в комнате, хотя камин продолжал гореть, словно дрова в нем не прогорали и не кончались.

— Ты останешься со мной навсегда, — говорила она иногда в промежутках между лобзаниями, а он кивал головой и утыкался ей в грудь, совершенно забыв, что он вообще когда-то куда-то собирался идти.

Так бы он и не вспомнил, если бы в какой-то момент она не спросила:

— Тебе хорошо со мной, правда?

— Да.

— И никакое Лукоморье нам не нужно.

— Угу, — промычал он в ответ.

Но одно из произнесенных ею слов, будто на винте поворотило все его мысли, и он вспомнил. «Если увидишь, что что-нибудь мешает твоей цели, — так говорил на прощанье Мудрец, и глаза его были тревожны, — задумайся, почему. Помни, помни про свою цель. Помни слово „Лукоморье“. Ибо слово сие есть утверждение и укрепление, им же все утверждается и укрепляется и замыкается, и ничем — ни воздухом, ни бурею, ни огнем, ни водою дело сие не отмыкается. Вот я тебя и заклял. Но не знаю, поможет ли мое заклятье… Все в конечном счете от тебя зависит». Борис сел.

— Я пойду, — сказал он.

— Да куда это еще? — спросила она, ласково обвивая его руками.

— У меня дела, — глупо и растерянно ответил он.

— Какие такие могут быть сейчас дела? — проговорила она, прижимая его голову, почти силком, к себе.

Он сразу снова почувствовал себя совсем одуревшим, вялым и бессильным куда-либо идти. Действительно, какие могут быть дела, когда она целует его, да и он ее целует. Но слово «Лукоморье», попавши в мозг, уже не вылезало оттуда. И он решил поискать помощи у Ойле, и ей напомнить о Лукоморье.

— Мне надо идти к Витязям, — сказал он, не отрывая головы от ее плеча, — помнишь?

— Да есть ли они на свете? — лениво спросила она в ответ.

— Как так? — поднял голову Борис, но возражения его были вялые, потому что тепло и ласка сковывали его. — Ведь ты же сама написала эти стихи. Может, они-то и подействовали на меня сильнее всего.

— Мало ли что я написала. Хотела — написала, не хотела — не писала. И вообще: это мои стихи, я ими распоряжаюсь и я их уничтожу. Считай, что их не было.

— Уже поздно. Ты ведь уже их написала. И они замечательны. Я очень хотел быть достоин твоих стихов.

— Не надо стихов. Будь достоин меня, а не стихов, — она сделала разрешающий, так сказать, королевский и одновременно, как подумал Борис, очень женственный, женственно-величественный жест рукой. — Важнее всего наша любовь. Ведь ты любишь меня?

— Да.

— Тогда забудь все и поцелуй меня.

И он снова поцеловал ее и снова забылся на время.

Но «Лукоморье» не выходило из головы. И он снова попытался, вместо того чтобы встать и уйти, уговорить ее.

— Но как же те люди, которые думают, надеются, что я сумею добраться до Лукоморских Витязей?.. Получается, что я обману их ожидания. Ведь кроме меня туда никому не добраться…

— Что за пустяки! — отмахнулась она. — Они уж наверняка все забыли и про тебя, и про Лукоморье. Погляди хотя бы на Сашу с Саней, они все забыли. А потом, — она приподнялась на локте, — что за захребетничество! Почему это ты им что-то должен делать! Почему они сами не могут?.. Ничего, пускай сами, без тебя, что-нибудь хотя бы попробуют сделать… Если надо будет и припрет, то уж как-нибудь без тебя обойдутся.

— Ты знаешь, я тоже всегда так думал, — отвечал он, подложив руки под голову и глядя в потолок, — так и в книгах всегда, что Добро рано или поздно, но само победит, вернее, кто-то да найдется, кто его защитит. То есть, конечно, надо быть на стороне Добра и что-то делать, но от тебя все равно немного зависит. Твоего личного участия все равно недостаточно, чтобы что-то изменить. Нужно, чтоб скопилось миллион воль вместе, тогда и наступит победа. Само мироздание так устроено, что Зло рано или поздно, а проиграет. Но тут я первый раз увидел и понял, что всё, ну не всё, а хотя бы очень многое, именно от меня зависит. По крайней мере от меня зависит первый толчок — пробуждение Витязей. И ты! ты! меня задерживаешь! А ведь ты-то меня и вдохновила начать мой путь! — Он вдруг снова сел, потом встал. — Невольно поверишь в коварство женщин.

— Я тебя заманила, втравила в эту историю, я тебя и спасаю, — шепнула Ойле. — И не серди меня, иди сюда, сядь рядом и послушай. Послушай мои новые стихи.

И она прочла следующее:

— Издавна миру истина мила
И он ее лелеет много лет,
Что и коварна женщина, и зла,
И что она — источник всяких бед.
Вы, гордые Адамовы сыны,
Не грех бы вам задуматься о том,
Сколь женские несчастия сильны,
И сколь тяжел их жребий в мире сем.
Не мудрено, что в жизненной борьбе
Стал нрав сих слабых так нежданно крут.
Те, кто задумались об их судьбе,
Им оправданья веские найдут.
О сильный муж! Судьбу не называй
Виновницей своих жестоких мук,
Но в дни несчастий чаще вспоминай,
Что и Фортуна — женщина, мой друг!
Вся жизнь твоя — одна ее слеза!
Ей не дано в дороге отдохнуть.
Прекрасные завязаны глаза,
И вечен мрак, и бесконечен путь.