— О чем ты говоришь? — спросил доктор Пларр.

— О том, каким выглядит мир в этом детективе. Можешь объяснить, что такое Бредшоу?

— Бредшоу?

Доктору Пларру казалось, что впервые с тех пор, как они еще ребятами вели долгие споры, Леон так спокоен. Не теряет ли он по мере того, как положение все больше осложняется, чувства ответственности, подобно игроку в рулетку, который, отбросив свою систему игры, даже не старается следить за шариком. Ему не следовало заниматься такими делами — он больше на своем месте в роли священника у одра больного, покорно ожидающего его конца.

— Бредшоу — английская фамилия, — сказал доктор Пларр. — У моего отца был приятель Бредшоу, он писал ему письма из города под названием Честер.

— А этот Бредшоу знает наизусть расписание поездов по всей Англии. Поезда там идут всего по нескольку часов в любую сторону. И всегда прибывают вовремя. Сыщику только надо справиться у Бредшоу, когда именно… До чего же странный мир, откуда вышел твой отец! Здесь мы всего в каких-нибудь восьмистах километрах от Буэнос-Айреса, а поезд по расписанию идет сюда полтора дня, но чаще всего опаздывает на двое, а то и на трое суток. Этот английский сыщик — человек очень нетерпеливый. Ожидая поезда из Эдинбурга — а это ведь примерно такое же расстояние, как отсюда до Буэнос-Айреса? — он шагает взад-вперед по перрону лондонского вокзала; если верить тому Бредшоу, поезд опаздывает всего на полчаса, а сыщик почему-то решает, что там наверняка что-то случилось. Всего на полчаса! — воскликнул отец Ривас. — Помню, когда я в детстве опаздывал из школы домой, мать волновалась, а отец говорил: «Ну что может случиться с ребенком по дороге из школы?»

Акуино прервал его с раздражением:

— А как насчет Диего? Он тоже опаздывает, и надо прямо сказать, меня это беспокоит.

Вошел Пабло. Акуино сразу же ему сообщил:

— Диего ушел.

— Куда?

— Может быть, в полицию.

Марта сказала:

— Всю дорогу до города он только и говорил что о вертолете. А когда мы подошли к реке, нет, он тогда ничего не сказал, но какое у него было лицо! У пристани, где останавливается паром, он мне говорит: «Странно. Не видно полицейских, которые проверяют пассажиров». А я ему говорю: «Разве ты не видишь, что на той стороне делается? И разве можно узнать полицейского, если он не в форме?»

— Как ты думаешь, отец мой? — спросил Пабло. — Это же я познакомил его с тобой. И мне стыдно. Я сказал тебе, что он хорошо водит машину. И что он храбрый.

— Пока нет оснований тревожиться, — ответил отец Ривас.

— Как я могу не тревожиться? Он мой земляк. Вы, остальные, пришли с той стороны границы. Вы можете доверять друг другу. У меня такое чувство, будто Диего мой брат, и мой брат вас предал. Не надо было вам обращаться ко мне за помощью.

— Что бы мы без тебя делали, Пабло? Где бы мы спрятали посла в Парагвае? Даже переправить его через реку было бы слишком опасно. Вероятно, мы зря включили в нашу группу одного из твоих соотечественников, но Эль Тигре никогда не считал, что мы здесь, в Аргентине, иностранцы. Он не делит людей на парагвайцев, перуанцев, боливийцев, аргентинцев. Мне кажется, что он предпочел бы всех звать американцами, если бы не та страна там, к северу.

— Как-то раз Диего меня спросил, — сказал Пабло, — почему в вашем списке узников, которых надо освободить, одни парагвайцы? Я ему объяснил, что они больше всего в этом нуждаются, потому что сидят в тюрьме больше десяти лет. В следующий раз, когда мы нанесем удар, мы потребуем освободить наших, как тогда в Сальте. Тогда нам помогали парагвайцы… Я не верю, что он пойдет в полицию, отец мой.

— Да и я не верю, Пабло.

— Нам недолго осталось ждать, — сказал Акуино. — Они должны уступить… или мы бросим в реку мертвого консула.

— Сколько еще до последних известий?

— Десять минут, — сказал доктор Пларр.

Отец Ривас взялся за детектив, но, следя за ним, доктор Пларр видел, что читает он как-то медленно. Он долго не сводил глаз с какой-нибудь фразы, прежде чем перевернуть страницу. Губы его чуть-чуть шевелились. Словно он молился тайком, ведь молитва священника у постели умирающего — это последняя просьба о помощи, и больной не должен ее слышать. Все мы его больные, подумал доктор Пларр, всем нам скоро суждено умереть.

Доктор не верил в благополучный исход. Сделав ошибку в уравнении, вы получаете цепь ошибок. Его собственная смерть может стать одной из этих ошибок; люди скажут, будто он пошел по стопам отца, но они будут не правы — это не входило в его намерения.

С тягостным ощущением тревоги и любопытства он подумал о своем ребенке. Ребенок тоже был следствием ошибки, неосторожности с его стороны, но раньше он никогда не чувствовал за это ответственности. Он считал ребенка бесполезной частицей Клары, подобно ее аппендиксу — скорее больному аппендиксу, который следует удалить. Он предложил сделать аборт, но эта мысль ее напугала — вероятно, потому, что в доме у матушки Санчес делали слишком много абортов без помощи врача. Теперь, ожидая последних известий по радио, он говорил себе: бедный маленький ублюдок, жаль, что я никак о нем не позаботился. Какая же Клара мать? Небось вернется к матушке Санчес, и ребенок вырастет баловнем публичного дома. А может, это и лучше, чем жить с его матерью в Буэнос-Айресе и уплетать пирожные на калье Флорида, прислушиваясь к многоязычному гомону богатеньких дамочек. Он задумался о путаной родословной ребенка, и впервые, на фоне этой путаницы, ребенок стал для него реальностью, а не просто мокрым кусочком мяса, вырванным из тела вместе с пуповиной, которую надо перерезать. Эту пуповину перерезать невозможно. Она соединяет ребенка с двумя такими разными дедами — рубщиком сахарного тростника в Тукумане и старым английским либералом, пристреленным во дворе полицейского участка в Парагвае. Пуповина соединяла ребенка с отцом — врачом из провинции, матерью из публичного дома, с дядей, сбежавшим когда-то с плантации сахарного тростника, чтобы пропасть в просторах континента, с двумя бабками… Нет, этим нитям, опутывающим крохотное существо как свивальники, которыми в старину пеленали ручки и ножки новорожденного, не было конца. «Холодный, как рыба», — отозвался о нем Чарли Фортнум. Что передаст ребенку холодный, как рыба, отец? Хорошо, если бы можно было менять отцов. Холодный, как рыба, отец был бы и для него самого куда более подходящим родителем, чем тот, который из одного сострадания умер за других. Ему хотелось бы, чтобы маленький ублюдок во что-то верил, но не тот он отец, который может передать в наследство веру в бога или в идею. Он крикнул в другой конец комнаты:

— Ты и правда веришь во всемогущего бога, Леон?

— Что? Прости, я не расслышал. Этот сыщик такой хитрец — видно, поезд из Эдинбурга не зря опаздывает на полчаса.

— Я спросил, веришь ли ты иногда в бога-отца?

— Ты меня уже об этом спрашивал. И тебе это вовсе не интересно. Ты только смеешься надо мной, Эдуардо. И все-таки я тебе отвечу, когда исчезнет последняя надежда. Тогда тебе не захочется смеяться. Извини меня на минутку — детектив становится все интереснее: эдинбургский экспресс подходит к станции под названием Кингс-Кросс. Королевский Крест. Это что, какой-нибудь символ?

— Нет. Просто название одного из вокзалов в Лондоне.

— Тише вы оба.

Акуино включил приемник, и они стали слушать зарубежные новости, которые в этот час передавались из Буэнос-Айреса. Диктор сообщил о визите Генерального секретаря Организации Объединенных Наций в Западную Африку; полсотни хиппи были насильно высланы с Майорки; снова поднялись пошлины на автомобили, импортируемые в Аргентину; в Кордове в возрасте восьмидесяти лет умер какой-то генерал в отставке; в Боготе взорвалось несколько бомб, и, конечно, аргентинская футбольная команда продолжала свое триумфальное шествие по Европе.

— О нас позабыли, — сказал Акуино.

— Если бы можно было в это поверить, — отозвался отец Ривас. — Остаться здесь… и чтобы о нас позабыли… навсегда. Не такая уж плохая участь, а?