Артюха отложил в сторону счеты, провел ладошкой по лысине.

— А по-моему, вопрос этот надо обсудить принципиально, — начал он авторитетным тоном, — собрать правление, а от Дарьи бы — заявление форменное с указанием причин. А там уж подлинные хозяева артели пусть сами решают: помогать нам укрывателям внутренней контры…

Николай Иванович метнул недовольный взгляд на счетовода, не дал ему договорить.

— Пока что, товарищ Гришин, разговор здесь ведут двое, — сухо сказал учитель, — секретарь партийной ячейки и председатель артели. Вашего мнения мы не спрашивали.

Мужики переглянулись, кто-то крякнул в углу одобрительно. Слушала Дарья недовольный голос учителя, а у самой перед глазами нетопленная изба, в углу на кровати сбились одна к другой нечесаные головы девчонок, а в середине, на голых коленях у старшей, сучит синими кулачками меньшой.

— Пойду я, грыжу ведь там накричит, — сказала она неожиданно и поднялась.

— Постой, постой, — остановил ее председатель, — с кем же поздравить-то? — И широко улыбнулся. — Опять небось девка, как у меня, грешного?

Через силу улыбнулась и Дарья, вытирая росинки слез:

— Парнишка…

— Слышали, мужики? — еще веселее продолжал Роман. — Бабы, говорим, одолели, пахать скоро некому будет. Вот он — работник, ударником будет! Нет уж, товарищи, в таком разе помочь полагается! Андрон Савельич, запрягай-ка, брат, воронка, начинай с моего двора. А ты, Дарья Кузьминишна, посиди, обожди самую малость.

Мужики задвигались, загудели, нахлобучивая шапки и хлопая рукавицами:

— В таком разе надо!..

— Следует.

На хутор Андрон привез Дарью на лошади. На худые, заостренные плечи ее тулуп свой набросил. Сам из дровней мешок муки в избу внес, потом девчонки картошку в подолах таскали. Не верила Дарья глазам своим, больше того изумилась, когда Андрон подошел к столу, положил на самую середину тридцатку, придавил широкой ладонью:

— От учителя. На пеленки, свивальники разные. Ну да и этим, — мотнул бородой на девчонок, — купишь сахару фунт… Ничего, Дарья Кузьминишна, головы-то не вешай: народ — он всегда подсобит.

Повернулась Дарья к иконе, именем господа поручиться хотела…

Девчонки меж тем картошку всю перетаскали, полон угол насыпали. И Мишка откуда-то появился, ошалело уставился на Андрона, на мешок возле печки, а потом на радужную бумажку, что лежала на столе. Загорелись глаза у парня, ноздри раздулись, и напомнил он матери в эту минуту своего отца — жадного, вечно голодного Пашаню, трусливого, злого и ненасытного. Он-то и загубил молодые годы, иссушил, озлобил Дарью, по рукам, по ногам оплел.

Семнадцать лет прожила на хуторе Дарья, людей не видала, а люди-то вон они какие! Припомнились слова Николая Ивановича: «Дело это по-партийному решать надо». Вот тебе и безбожник!

Андрон прокашлялся густо, собираясь уходить, посоветовал от порога:

— Прибери деньги-то. Да смотри не вздумай в тюрьму их мужику своему послать: народ-то вы, бабы, дурной. На себя трать.

Постоял еще, переминаясь, и добавил, точно мысли читал у Дарьи:

— А што, Дарья Кузьминишна, как бы ты на это дело посмотрела, ежели бы перебраться тебе на жительство в деревню; на отшибе-то, без соседей, худо оно. Закинуть, может, словечко перед тем же Романом Васильевичем? Денисов-то дом с коих пор вон пустует, а из этого на скотном дворе пристройку срубили бы. Подумай.

Уехал Андрон, затопила Дарья печку, напекла лепешек пресных, картошки наварила. Давно уже так-то не ели: девчонок полусонных на печь надо было подсаживать, Мишка и тот кусок недоеденный после себя оставил. И меньшой уснул.

Последней Дарья сама к столу села, подобрала крошки. Да и забылась так-то, задумалась. Тихо в избе, покойно. И темени по углам будто меньше стало — не пугает она, и шорохов нет за стеной; от печки тепло разливается, в сон клонит.

— Вот ведь они, люди-то добрые, — повторила вслух Дарья, мысленно продолжая свой разговор с Андроном, — рядом с нами живут.

Приподняла чуть голову, без робости глянула на суровый лик, без содрогания душевного. Первый раз в жизни из-за стола без молитвы вышла. Только голову на подушку — уснула.

* * *

Всю зиму пролежал Володька в городской больнице. Пуля ударила в левый бок, прожгла оба легких. Три операции перенес парень. Старик хирург разводил руками: откуда такая силища в некрепком на вид парнишке. Когда поправляться начал, сказал Володька как-то доктору без улыбки:

— Оттого и выжил, что к настоящему делу руки потянулись!

Новости деревенские знал из писем Николая Ивановича и от Федьки. Вот только мать неграмотная, Нюшка за нее писала — в каждом письме одни поклоны, а про то, есть ли дрова, сено корове, — ни слова. Самому написать об этом Федьке тому же — тоже нехорош: разное могут подумать. Сделать, конечно, сделают, да выпрошенным оно получится, а просить не любил Володька.

Вот и с передачами так же. Неизвестно, какими путями прознали в городском комитете комсомола, что в больнице лежит пострадавший от руки классового врага молодой колхозный активист. В Новый год пришли делегацией, разной разности натащили. Не то что больному — здоровому мужику на неделю хватит. Тут тебе и колбасы, и банка с вареньем вишневым, и пирожки, на коровьем масле поджаренные.

Растерялся парень вконец, когда перед ним корзину поставили. А поверх всего — цветов веник, и записка приложена, При народе не стал Володька записку читать, сказал комсомольцам спасибо и слово дал с дорожки своей не сворачивать. Всё принесенное поделил Володька с соседями по палате. И шоколаду плитку одну аккуратненько так разломал по долькам. Две другие завернул в газетку — матери: в жизни того не видывала. На цветы и смотреть не стал: не мужицкое это дело. Попросил сиделку отнести их в женское отделение.

Вскоре после того пришла женщина незнакомая. Высокая, черноволосая, а на левом виске прядь седая. К самому лицу Володькиному склонилась. Глаза темные — огромные-преогромные. Так и утонул парень в этих бездонных глазах, даже как-то и страшновато сделалось.

Зажмурился Володька — и разом Метелиха в памяти. Вот оно: мать это Верочкина. А женщина положила на Володькин горячий лоб свою легкую руку, по волосам взъерошенным провела, вздохнула по-матерински протяжно. Открыл парень глаза — другой перед ним человек, и во взгляде — тоска. Ничего не знал Володька про эту женщину, а вот глянула так — заворожила.

— Мне про вас Игорь рассказывал, — тихо проговорила женщина. — Я видела вас там, у могилы… Вы понимаете?

— Понимаю.

— Я пришла поблагодарить вас за всё хорошее, что вы сделали для Верочки.

— За нее мы еще не сквитались.

— Не нужно об этом… Ужасно!

— Время наше такое. Меня тоже вот полыснули. Николаю Ивановичу пулю-то готовили. А за что?! Мироедов за глотку взял. А всё одно — правда наша. Есть там еще паразиты…

— А скажите, Володя, вот вы часто бывали в доме у нас… Нет, не то говорю. Учителя вашего, Николая Ивановича, любят крестьяне?

— Мудрено! Не девка он, чтобы любить. Уважают — другой разговор. Это верно. Вы что, думаете, спроста из обреза-то в него целили? А кто целил? Контра, до смерти не придушенная! А раз эта самая контра руку на человека подымает, стало быть, это и есть самый нужный нам человек!

Замолчал Володька. Молчала и неожиданная посетительница, а потом выпрямилась. Глаза снова холодными стали.

— Жестокий он.

— Кому как. К примеру, для нас такого и надо. Иной раз тоже небось душу-то кошки скребут. Не выказывает.

— Кошки… Да, да.

Ушла жена Николая Ивановича, а Володька долго лежал, хмурился. По всему видно: гложет ее тоска, а как выправить дело — не знает. Жалко стало парню чужой поковерканной жизни.

Подумал об этом Володька, письма из дому перечитывать принялся. Больше всего досада брала, как это он в овраге за хутором Пашаниным не рассмотрел гнезда вороньего. Дней за пять всего до полуночного выстрела в окошко проходил Володька с ружьем по дну этого самого оврага. Русака-подранка по следу разыскивал. Прошел у самой коряжины, про которую Федька писал. Как сейчас помнит Володька: сам Пашаня еще в это же самое время к родничку с ведерком спустился. Надо же быть такому: в трех шагах он, Володька, лаза не рассмотрел! Значит, и тогда, после убийства Верочки, нечего было по лесам за три- девять верст мотаться, — тут они были, на хуторе!