На новом месте нас стали лучше кормить, этой переменой все остались довольны. Завтракали и обедали мы на территории завода, вернее, под этой территорией, в помещении подземного бункера. Бункер этот был построен для спасения рабочих от возможных воздушных налетов противника. Время ведь было военное. Тогда, в конце 1941 и в начале 1942 года, бомбежек еще не случалось. На заводе работали и французские военнопленные, и другие иностранные рабочие. Хотя это и запрещалось немецкой администрацией, нам удавалось часто входить с ними в контакт, от которого у нас были большие выгоды.
Французы относились к нам хорошо, по-дружески. У них была возможность даже поддерживать нас материально. Все пленные, кроме советских, получали поддержку от Международного Красного Креста. Помощь эта была очень ощутимой. Они не знали голода, даже сами немцы признавались, что французы снабжались лучше, чем они, получающие тогда продуктовые карточки, то есть жизненно необходимый минимум. Излишков у них не оставалось. А вот пленные французы имели другой источник снабжения — от Красного Креста и от немецких властей. Французы отдавали нам свои излишки. Проглотивши поспешно выдаваемую нам баланду, мы шли и забирали термосы с оставшейся несьеденной ими пищей. И пировали же мы от души! Немецкие надсмотрщики за животы держались от смеха, глядя, как мы поглощали «через борт» по пять-шесть мисок брюквенного супа, который расширял наши желудки до состояния «барабанов». Мы тоже смеялись от удовольствия чувствовать себя сытыми после месяцев недоедания. Подобную картину я вспомнил через три года, хоть без злорадства, но с пониманием, когда наблюдал подобное, только с той разницей, что роли поменялись: сытые русские солдаты также смеялись над голодными немецкими военнопленными. Правда, смех русских был смешан с сочувствием, ибо все они имели большой опыт в перенесении голода.
Этот новый источник снабжения способствовал мне и моему новому другу, Виктору Буткевичу, в нашем плане подготовки побега.
Об этом плане мы продолжали думать. Насытившись баландой, мы получали возможность, не ущемляя желудков, откладывать в запас получаемый хлеб. Мы старались делать это не будучи замеченными ни немцами, ни нашими друзьями. Многим из них мы не доверяли. Не исключена была возможность как кражи, так и предательства. Это последнее и произошло в скором будущем. Об этом я узнал лишь через несколько месяцев, когда после нашей неудавшейся попытки к бегству, поимки, отбытия трех месяцев наказания в штрафном лагере № 21, в городе Вотерштадт (вблизи от Брауншвайга), я снова по пути в Берлин увиделся со своими друзьями и Виктором Буткевичем. Виктор, попавший в больницу, раньше меня вернулся в лагерь и рассказал мне об этом. Наступила весна. Парк зазеленел, все чаще и громче там звучали музыка, и голоса, и смех гуляющей молодежи, имеющей на это и право, и возможность. Все болезненнее ощущался в наших сердцах соответствующий резонанс. [Все это] возбуждало жажду свободы, права на которую нас так жестоко и незаслуженно лишили. В наших сердцах гасла вспышка политического сознания, заставившая нас добровольно поехать в Германию.
Запланированный побег провалился сразу. Не успели мы оказаться вне лагеря, преодолев два ряда колючей проволоки, как были ослеплены ярким светом фонарей и оглушены грозными криками «хальт!». Несколько сильных рук схватили нас за спины и грубо сопроводили под аккомпанемент немецких проклятий в помещение охраны. Там мы были брошены на пол и избиты сапогами. После этой процедуры нас бросили в кузов грузовой машины и доставили без лишних объяснений в тюрьму города Магдебурга. Нас поместили в разные камеры. В первой из них я познакомился с поляком Станиславом Горецким. Он ожидал суда за любовную связь с молодой арийкой и очень боялся получить высшую меру. Горецкий сказал мне, что его преступление считается одним из тягчайших. Меня он успокоил, сказав, что за первый побег получают три месяца штрафного лагеря. Он добавил, что отбыть эти три месяца не так легко — режим там строжайший.
Вторым сокамерником был один бельгиец, пытавшийся уже в третий раз убежать через Ла-Манш в Англию. Он не был еще осужден и утверждал: чем дольше срок, тем режим легче и условия лучше.
Допрос был короток и прост — прямо в коридоре, вроде заполнения анкеты. Кто, откуда, возраст, цель побега, куда, как, зачем?.. После этого я встретился с Виктором при посадке нас в тюремный автобус. У Виктора было убийственное настроение. У него было бледное лицо. Губы дрожали. Когда мы оказались рядом, он шепнул мне: «Наверное, повезут на расстрел». Бедный Виктор не знал немецкого языка, он не мог общаться с людьми и получать от них нужную информацию. Я поспешил успокоить друга, рассказав ему быстро и уверенно о том, что узнал от арестантов различных национальностей, с которыми объяснялся по-немецки. Витя, видимо, успокоился, открыл полученный нами от надзирателя чемодан, желая вынуть и съесть кусок хлеба, но увы — хлеб не был достаточно высушен и заплесневел. С болью в сердце его пришлось выбросить.
Через два часа езды мы подъехали к лагерю № 21. Вид его для нас, новичков, показался жутким. Та же колючая проволока, которая окружала и наш лагерь, но гораздо выше и в два ряда. Между проводов были из нее же сделанные кольца. По запретной зоне бегали кровожадные псы, по углам, на вышках, стояли прожектора и пулеметы. Перед воротами был недосыпанный до краев ров. На досыпанной его части было множество деревянных крестиков с номерами вместо фамилий. Это была братская могила, приготовленная для тех, кто не доживет до конца срока. Картина, знакомая мне теперь, но тогда, впервые оказавшись в такой ситуации, я был поражен более чем удручающе. Бараки были построены по периметру прямоугольника. Снаружи можно было видеть только их задние стены без окон и без дверей. Последние находились внутри прямоугольника. Бараки были построены сплошной стеной, а между ними образовывалась свободная площадь. Она использовалась для развода арестантов, проверок и проч. Над двумя бараками, с торцевой стороны, находились служебные помещения — контора, баня и санитарная часть. Там же были и прожарки для дезинфекции одежды. Остальные бараки были жилыми помещениями для штрафников.
В бараках было двадцать дверей, над каждой дверью вывеска с указанием национальности арестантов. Всех нас завели в предбанник, приказали раздеться догола, побрили все возможные волосы и отправили под холодный душ, [затем] обмундировали в арестантскую одежду с номерами, выдали железные бирки на шею. Всю личную одежду забрали в мешки после прожарки. После всего этого нас построили по национальностям и распределили по баракам. Я получил номер 4899 и был, к моему ужасному огорчению, направлен не к украинцам, а к румынам, по причине, мне до сих пор не известной. При заявлении, что я не румын, я заработал первую порцию палкой по горбу, и притих, и подчинился во избежание худшего.
После четырехчасового сна мы получили свой завтрак. Продвижение по зоне было только по команде «бегом!». После сирены выходили на развод, строясь перед бараком. Надзиратели выкрикивали номера, арестант отвечал: «Я!» — и бежал к указанному самосвалу. Набитые до отказу самосвалы возили нас на работу. Мы работали на территории чугунолитейного завода. Работа заключалась в погрузке шлака, поступавшего из доменных печей в расплавленном состоянии. Его в вагонках по рельсам провозили паровозики и вываливали в котлованы. Шлак застывал там, остывал, поливаемый водой из брандспойтов, грузился нами вручную на такие же вагонетки, подъезжающие с другой стороны котлована.
Не переживши это, трудно себе представить кромешный ад в дыму и паре. Люди должны были выдерживать это двенадцать часов без перерыва. Я был в их числе. Теперь, рассказывая об этом, [я] и сам не могу поверить, что весь этот кошмар был действительностью на одной из страниц моей жизни… Я выдержал только два месяца этой пытки плюс каждодневное дневальство в камере румын. На третий месяц я свалился, выбившись из сил. В таких случаях арестантов добивали, но в моем случае не была на то Божья воля. Что человеку не возможно, то Богу возможно. Он остановил поднятую на меня руку эсесовца рукой другого. Этот «другой» приказал пленным французам взять меня в свою будку, ими сооруженную для обогрева и отдыха. Французы ухаживали за мной, как за братом, поили горячим кофе, когда я сам уже не мог держать кружку в руках. Я подумал, что умираю, но я не умер, я заснул.