В сентябре я узнал о гибели трех русских разведчиков, эмигрантов из Праги. В свое время Абвер набрал в Чехии несколько десятков русских эмигрантов, главным образом студентов, которые должны были работать агентами в Советской России. Трое из них были переодеты в крестьянское платье и по заданию своего глупого начальника отправились в окрестности города Луга, где и тогда уже скрывалось много партизан. Придя в одну деревушку, они попросили натопить им баню и стали мыться. В это время кто-то из жителей вошел в баню и увидел на них золотые нашейные кресты. Кресты на шее в Советском Союзе — вещь, вне сомнений, совершенно необычная, а потому и неудивительно, что вся деревня об этом заговорила. В ту же ночь в деревню явились несколько человек из лесу, схватили бедных «агентов» и увели их с собой.

Район Кингисеппа

Я пробыл в разведке 18-й армии дольше, чем мне было позволено, но, к моему большому огорчению, пришло время, когда капитан потребовал меня обратно.

Отряд ехал в Россию, ближе к фронту. Мне выдали автомат (до этого я имел только пистолет), и рано утром в конце сентября мы выехали. Я был взволнован, думая, что вот сейчас попаду в настоящую Россию, покинутую мной в 1919 году. Проехав приблизительно километров десять на восток, мы увидели большой ров, и капитан Бабель, остановив автомобиль, сказал: «Вот граница, вот Ваша родина» — и посмотрел на меня выжидающе. Я огляделся по сторонам и тоже стал ждать, что мне прикажет делать капитан. После минутного молчания капитан Бабель вдруг рассерженным тоном приказал ехать дальше. И только позже я узнал, что он ждал от меня каких-либо сентиментальных манифестаций, ибо были случаи, когда, например, один русский переводчик, переехав границу, вышел из автомобиля и стал целовать землю, стоя на коленях; другой объявил, что будет ночевать в лесу, чтобы всю ночь слушать русских соловьев, хотя, справедливости [ради] стоит отметить, что лег он недалеко от поста, памятуя, что партизаны существуют и менее безобидны, нежели соловьи; третий проявил свой патриотизм тем, что стал накладывать русскую землю в мешочки, чтобы отослать ее в Париж. Таких случаев было множество. Я же не обладал характером, способным на подобные сцены, а потому мой капитан, неоднократно слышавший о трогательных проявлениях любви к родине и желавший посмотреть на занимательную сцену, был мной разочарован.

Скоро мы приехали в Кингисепп (Ямбург). Город был русским и носил следы недавнего боя: улицы были пусты, там и сям лежали на них еще не убранные трупы. Мы проехали по дороге вдоль реки Усть-Луга и скоро увидели стрелявшую немецкую артиллерию; изредка залетали сюда и советские снаряды. Делать капитану здесь было нечего: стреляли сухопутные орудия (10,5 см)[556], и отвечали им такие же.

Посмотрев некоторое время на стрельбу, мы поехали на наши квартиры в городе. Мне было очень скучно в отряде капитана, и я попросил его отправить меня в разведку 18-й армии, что привело его в бешенство и заставило долго ругаться, причем главным аргументом было то обстоятельство, что я не моряк, чему я нисколько не противоречил, а наоборот — всячески старался убедить капитана, что я разведчик и никогда не имел желания стать моряком.

— Хорошо, я вас завтра же отправлю к чертовой матери, где вы будете заниматься вашими гадостями, — закончил он разговор.

На другой же день утром адъютант капитана принес мне приказ от имени Эбергарта[557] отправиться в деревню Глинки[558] на берегу Финского залива. Мне дали машину и шофера, и мы, несмотря на все предупреждения об опасности поездки из-за орудующих в районе партизан, благополучно прибыли в деревню Глинки. По дороге, правда, был случай, который сильно напугал нас: на одном из поворотов дороги мы услышали топот копыт множества лошадей, и через несколько минут прямо на нас выехала советская кавалерия. Я не сразу обратил внимание, что все они были без оружия, и решил, что мы пропали. Люди хорошо сидели на лошадях, форма на них была хорошо прилажена, по кантам на синих штанах я узнал в них артиллеристов. За отрядом ехало несколько немецких артиллеристов. Они объяснили мне, что сопровождают пленных в лагерь. На мой вопрос, не опасаются ли они, что пленные перебьют конвой и убегут, они беспечно отвечали мне, что весь отряд сдался добровольно, перебив предварительно свое начальство.

В деревне Глинки находилась морская радиоиередаточная станция, при ней — восемнадцать матросов с фельдфебелями и молодым лейтенантом. Меня ждали, так как Эбергарт радировал из Ревеля о моем приезде, и лейтенант сказал, что мне приказано наблюдать за партизанами и советской агентурой в районе. В тот же вечер я пошел в деревню. Жители имели сытый и довольный вид, многие гуляли по улицам. Дома были хорошо построены и внутри очень чисто прибраны.

На окраине я услышал пение и направился туда. Там стояло и сидело много молодежи. Человек двадцать девок пели модную в то время песню «Катюша». Песня эта своим мотивом и словами глубоко меня тронула, и, сильно взволнованный, я вернулся домой. Действительно, я был в русской деревне.

Я скоро познакомился со всеми бургомистрами своего района. Все они были люди пожилые, верующие в Бога, в большинстве своем староверы. При советской власти они подвергались преследованиям и сидели в тюрьмах. Двое из них побывали в ссылке. Все население больше всего боялось, что немцы уйдут и придут Советы. Я тщетно искал хоть кого-нибудь, кто бы этого не боялся. Даже люди, не пострадавшие персонально, говорили, что если Советы вернутся, то НКВД их не пожалеет. Главным промыслом в этих деревнях была рыбная ловля, но все жаловались, что в бытность советской власти они вынуждены были стать членами артели, начальство которой отбирало у них весь лов, и, несмотря на обилие рыбы, они голодали. Сапог у большинства населения тоже не было. К немцам, то есть к восемнадцати матросам радиостанции, население относилось очень сочувственно и постоянно приносило им то рыбу, то яйца, то еще что-нибудь. Кроме этих матросов, они других немцев не видели, а эти, действительно, ни во что не вмешивались.

Дней через десять по моем приезде бургомистр всей деревни сообщил, что к нему пришли окруженцы из леса и спрашивали, что с ними будут делать, если они покинут лес и явятся в деревню. Я подумал и расспросил бургомистра о том, что это за люди, и, узнав, что последний их знал и полностью отвечал за их благонадежность, решил выдать им бумаги и отпустить с миром. С этого дня почти ежедневно ко мне стали являться окруженцы, огромному большинству которых я помогал вернуться к мирной жизни.

Так как по закону всех лиц, несших какую-либо военную службу, я обязан был отправлять в лагеря военнопленных, то, избегая слишком большого риска попасть в немилость своему начальству, я просил бургомистров одевать [людей] в штатское платье и в предварительных с ними разговорах приказывать им, чтобы на мои вопросы они отвечали, что в армии не были, а были только мобилизованы на рытье окопов. Среди возвращавшихся находились и такие, за которых никто из бургомистров не мог поручиться. Этих мне приходилось брать под арест, а затем с оказией отправлять в лагерь военнопленных в Нарву. Но, побывав в Нарве в ноябре и увидев, в каких ужасных условиях содержались там пленные, я горько пожалел, что не взял на себя риска отпустить и этих.

Организация агентурной сетки в моих деревнях оказалась очень трудной задачей. Здоровые элементы [из числа] жителей наотрез отказались заниматься этой работой. Правда, бургомистры давали мне сведения о каждом по первому требованию, но никакой инициативы проявлять не желали.

Наконец, мне удалось завербовать одного пожилого крестьянина по имени Семён[559]. Он сказал мне, что будет работать, так как считает, что коммунистов надо уничтожать всеми возможными способами, но денег за это получать не желает, так как это грех. Другая моя агентка — Шурка[560] — была из Ленинграда, где занималась проституцией. Она ненавидела равно коммунистов, крестьян и немцев. В деревне к ней относились очень враждебно. Затем я под угрозой отправки в лагерь завербовал еще несколько человек — бывших окруженцев. Все мои агенты работали с большой неохотой и материальной выгодой, кроме водки, интересовались мало.