Поступила радиограмма. Командир расписывается в получении и передает ее мне.

«Волчьей Стае: К двадцать восьмому в 08.00 займите зону дальнего патрулирования от точки G до точки D. Дистанция десять миль. Курс двести тридцать градусов. Скорость восемь узлов. BdU.»

Командир разворачивает большую трансатлантическую карту и указывает карандашом на наше местонахождение на карте.

— Вот тут мы — а надо нам сюда, — его карандаш перемещается далеко к югу. — Как ни крути, это не меньше трех дней хорошего хода. Похоже, вся прежняя операция провалилась. Это что-то новое. Понятия не имею, что за этим стоит. Таким образом мы очутимся на широте Лиссабона.

— И, слава богу, подальше от холода, — встревает дрожащий шеф.

Влетает кок. Он в ярости.

— Черт побери! В хранилище вытекли пять больших коробок сардин. И именно на сахар! — он просто вне себя. — Там такое месиво — теперь мы смело можем выбросить весь сахар за борт!

— Мне кажется, лучше оставить его, — замечает Арио, — Никогда не знаешь наперед, что ждет тебя. Может, еще захочется подсластить рыбу.

Три дня проходят на крейсерской скорости, направление зюйд-зюйд-вест, наблюдатели на мостике не видели и намека на вражеский след. Нам встретились лишь пустые бочки и деревянные ящики.

Опять начинается нудное челночное мотание взад-вперед в разведывательном патруле. Вечное однообразие давным-давно уничтожило любое ощущение времени. Я не знаю, как долго тянется эта наша болтанка в океане. Недели? Месяцы? А может, лодка уже полгода бороздит Атлантику? Даже различие между днем и ночью становится все менее заметным.

Наш запас историй давно уже иссяк. Мы пытаемся подбодрить друг друга старыми шутками.

Подобно чуме, по лодке мгновенно распространилось новое словечко, выражающее одобрение: «сверхудачно». Никто не знает, кто придумал эту ерунду, но все тут же стало «сверхудачно». Также изобретена новая единица измерений: «оборот». Поначалу она использовалась лишь за завтраком: «Еще один оборот кофе, пожалуйста». Затем выяснилось, что им можно отмерять время: «Конечно же, я сделаю это, только подожди один оборот». А теперь шеф просит, не могу ли я подвинуться на один оборот.

Я остался на посту управления, сел на рундук с картами и пытаюсь читать. Час спустя командир тяжело спускается с мостика.

— Очень здорово! — говорит он, его лоб прорезают беспокойные морщинки. Он три или четыре раза меряет шагами помещение, похожий на нервничающего кота, затем усаживается на рундук рядом со мной. Ничего не говоря, он затягивается своей трубкой, уже давно потухшей. Я откладываю книгу, ибо чувствую: он желает поговорить. Не вымолвив ни звука, мы оба сидим, уставившись прямо перед собой.

Я хочу, чтобы он начал первым. Из своего кармана он достает измятое письмо, написанное зелеными чернилами, и пару раз ударяет по нему тыльной стороной руки:

— Вот, натолкнулся на это совсем недавно. Какое же у них дурацкое представление о той жизни, которую мы ведем!

Насколько я знаю, зеленые чернила — это от вдовы летчика, невесты командира.

Выпятив нижнюю губу, он качает головой.

— Добавить больше нечего! — резко произносит он и делает жест, как будто вытирает свои пометки с грифельной доски.

Не вышло, думаю я.

Несмотря на то, что благодаря улучшению погоды мы идем с открытым люком, в каюте унтер-офицеров стоит адская вонь: заплесневевшего хлеба, гниющих лимонов, тухлой колбасы, выхлопного газа из машинного отделения, мокрой верхней одежды и кожаных сапог, пота и спермы.

Дверь рывком распахивается, и вместе с облаком дизельной гари вваливается только что сменившаяся вахта машинного отделения. Раздаются ругань и проклятия. Захлопываются дверцы шкафчиков. Помощник дизельного механика Френссен внезапно затягивает песню, как подвыпивший:

— Только любовь ведет наш корабль и направляет его к дому…

Ну конечно, Френссен верен себе:

— Хорошо бы сейчас пропустить кружечку пива!

— Как следует охлажденное, пенная шапка цвета белой лилии — глоток — и еще — и еще — оно льется в твое горло! Боже правый!

— Заткнись! Я сейчас сойду с ума!

Сегодня небо тягучее, как прокисшее молоко. Никакого движения. Вода тоже стала более вязкой. Волны ссутулились, их уставшие плечи стали покатыми, на них не видно пенных султанов. Лишь изредка в их темной зелени кое-где мелькнут белые прожилки. Атлантика стала одноцветной: черно-зеленой, ее вид ничуть не способствует поднятию нашего настроения.

Большие корабли, по меньшей мере, предоставляют глазам большее разнообразие цветов. Надписи на трубах, белые вентиляционные короба, красные пометки. Но у нас все серое. Ни одного цветного мазка на всем корабле — сплошной серый цвет, да к тому же везде одного оттенка. Да и мы сами замечательно сливаемся с нашим фоном: наша кожа постепенно становится такого же бледного, болезненно-серого цвета. Не видно ярко-розовых щек, которые обычно присутствуют на детских рисунках. Даже боцман, щеки которого во время нашего выхода в море, я это точно помню, были цвета спелого яблока, теперь выглядит так, как будто только что встал с больничной койки. Правда, он совсем не потерял голоса. Я слышу, как в этот момент он ревет на кого-то:

— Смотри глазами, а не задницей!

Каждому из нас требуется помощь психиатра. Он смог бы вытряхнуть из первого вахтенного офицера его вычурное жеманство — эту привычку морщить нос, и его такую всепонимающую, такую заботливую улыбку. Правда, думаю, врачу пришлось бы прилично повозиться с ним.

У второго вахтенного другая проблема — со смехом. Можно оставить черты лица — детское личико все еще неплохо выглядит. А вот к шефу, и без того нервному, постоянно находящемуся в напряженном состоянии, придется применить интенсивный курс лечения — у него постоянный тик во внешнем углу левого глаза, он кривит рот, у него привычка втягивать щеки, он поджимает губы без всякой видимой причины, да к тому же издерганность — он вздрагивает при малейшем звуке. Шефу можно было бы трансплантировать хотя бы маленькую часть толстой шкуры второго инженера. Да и тому это пошло бы только на пользу — ему не помешало бы стать немного более чутким.

Еще у Старика существует привычка постоянно издавать какие-то звуки: с шумом скрести свою бороду, сосать трубку, так булькать при питье из чашки, что, судя по звукам, можно подумать, будто сало жарится на медленном огне, шмыгать носом. Иногда он с шипением процеживает слюну сквозь зубы.

Йоганн все больше становится похож на Иисуса Христа. Когда он отбрасывает назад пряди соломенно-желтых волос с высокого лба, для полного сходства со Спасом Нерукотворным ему надо только опустить взгляд долу.

Прапорщик Ульманн серьезно беспокоит меня. Сначала мне казалось, что он полон энергии. Теперь у меня нет такого ощущения. Несколько раз я видел его, свернувшегося в унынии на койке.

По радио мы узнали о том, что лодка Мейнига потопила рефрижератор водоизмещением в девять тысяч тонн, шедший без сопровождения.

Я уставился на радиограмму: просто невероятно! Каким образом он умудрился сделать это на своей поврежденной лодке. Сообщение поступило от Мейнига — значит, Хаберманн тоже жив. Этого следовало ожидать: ничто не в силах отправить его так быстро на покой.

— Ему чертовски везет, — говорит Старик. — В наши дни без большой удачи такие вещи не случаются. Если вы не настолько удачливы, чтобы оказаться впереди одной из их посудин и успеть выровнять лодку прежде, чем она окажется прямо перед вашими торпедными аппаратами… Все, что следует без эскорта в наши дни, движется быстро. Можно даже не пытаться преследовать корабль в его кильватере. Быстрый рефрижератор легко уйдет от вашей погони. Я часто пытался догнать подобные корабли, но всякий раз лишь бестолку сжигал топливо. Даже если наши двигатели будут работать на максимальных оборотах, наша скорость будет еле-еле превышать скорость одиночного неэскортируемого быстроходного судна на узел-другой. А если оно сменит курс, а мы не успеем сделать то же самое, то все — пиши-пропало.