— Но ты больше не замужем, Эсме.
— Я никогда не почитала его в браке, — всхлипнула она, и по щеке поползла слеза. — И теперь самое малое, что могу сделать для мужа — вести себя прилично после его смерти.
Себастьян отложил инструмент и без всякого смущения встал на колени перед скамьей.
— Выходи за меня, Эсме. Пожалуйста. Окажи мне эту честь. И почитай меня. А я буду почитать тебя, как ни один муж на свете. Наш брак будет настоящим лекарством против греха, если любовь к тебе можно назвать грехом.
Эсме молча покачала головой: слезы не давали говорить.
— Н-не могу, — с трудом выдавила она наконец, пытаясь что-то объяснить. — Прошлой ночью я видела во сне Майлза. И во сне я была так счастлива, что ношу ребенка! А Майлз был жив и здоров.
— Не могу сказать, что так уж сильно скорблю по нему. Но мне жаль, что страдаешь ты.
— Дело не в памяти о Майлзе. То есть не совсем. Я ненавижу себя за то, что мы делаем с его памятью. Я все еще в трауре. В трауре! И все же мы… ненавижу себя!
— Но почему?
— Я предаю Майлза. Своего мужа.
— Ты не права, — обронил он прежним сухим тоном, который обычно предвещал все заявления маркиза Боннингтона. — Лорд Роулингс в могиле. У тебя нет мужа. Ты вдова, я не женат. И хотя между нами не совсем обычные отношения, не понимаю, почему это может быть расценено как предательство.
— В моем сердце он по-прежнему жив, — медленно выговорила Эсме. — И я все время о нем думаю. О нем и малыше. Только о них.
— Да, твой муж скончался, Эсме, и я готов скорбеть по нему. Но мы не убивали его, Эсме. У него было слабое сердце, и он мог умереть в любую минуту. Ты сама сказала, что только на той неделе у него было два приступа и что доктор дал ему срок до конца лета.
— Дело не в том, Себастьян. Я не пойду на это. Не смогу. Не такой я человек.
Он открыл было рот, но она не дала ему слова сказать.
— Прошлым летом в гостях у леди Траубридж ты вломился в мою спальню, словно шел к куртизанке, готовой принять любого клиента. — В ее голосе не было гнева. Просто констатация факта. — Ты пришел, потому что я вела себя как шлюха.
— Нет!
Но Эсме снова остановила его.
— Как шлюха, — спокойно повторила она. — Неудивительно, что ты вошел ко мне в спальню без разрешения, ожидая, что я встречу тебя с распростертыми объятиями. Я превратила себя в доступную женщину.
О чудо из чудес, она даже не плакала. Слишком была глубока ее боль.
— Пожалуйста, уезжай, Себастьян. Возвращайся в Италию. Я продалась тебе дважды, пожалуйста, не заставляй меня делать это снова.
— Не смей чернить себя! — воскликнул он, яростно сверкая глазами.
— Это всего лишь правда, — возразила она. — И так будет думать весь свет, когда наружу выплывет все, что случилось между нами. Твое присутствие здесь, в моем поместье, означает, что эта правда в любую минуту станет известна всем. И клеймо шлюхи погубит будущее моего ребенка.
Его почерневшие глаза отливали синевой и горели яростным огнем, но Эсме показалось, что он прислушивается к ней.
— Когда мы с Майлзом решили воссоединиться, он просил об одном: если нам придется жить вместе, следует быть осмотрительными. Ради ребенка. Во сне я видела, что он здесь и просит меня… нет, умоляет быть хорошей матерью.
Она взглянула на стоявшего на коленях Себастьяна. Майлз был не единственным в ее сердце.
— Сделай это для Майлза, если не для меня, — выдохнула Эсме. — У тебя долг перед моим малышом.
Он прижался лбом к ее руке. Впервые за все это время гордый маркиз Боннингтон не скрывал отчаяния.
Она положила ладонь на его голову, и золотой локон обвился вокруг пальца, словно чтобы удержать ее. Но Эсме встала и вышла, даже не оглянувшись.
Глава 38
Едой бросается не только молодежь
Вьюга длилась три дня, и Аннабел несколько раз рвало. Джози закатила истерику с утомительно знакомым припевом насчет бедной сиротки, но быстро успокоилась, потому что Генриетта стала рассказывать Аннабел сказку и она испугалась, что пропустит самое интересное. Кстати, это была ее любимая история о злобном маленьком абажуре, добравшемся до самого Парижа. Генриетта сделала вид, что не заметила очередного приступа, и позволила Джози забраться к ней на колени.
Вообще Джози вела себя на удивление хорошо. Самым ужасным моментом был тот, когда она бросила в сестру полную ложку картофельного пюре. Но в эти три дня, которые они провели в «Медведе и сове», не одна она забавлялась с едой.
На второй вечер, когда Генриетта и Дарби ужинали в своей комнате, он вдруг как ни в чем не бывало опустил ей за вырез кусочек пропитанного вином бисквита со взбитыми сливками.
Генриетта, не в силах вымолвить слова, так и сидела с открытым ртом, уставясь на мужа, пока ледяной бисквит медленно скользил между ее грудями и наконец застрял в верхней части корсета.
Дарби встал, такой же элегантный и утонченный, как всегда, и участливо спросил:
— Небольшое несчастье, дорогая? Позволь мне помочь.
И он принялся ловко расстегивать ее платье. Генриетта никак не могла понять суть происходящего. Может, бисквит случайно слетел с его ложки… но нет.
Только когда он заставил ее встать, чтобы расшнуровать корсет, она догадалась всмотреться в его лицо. Шелковистые золотисто-каштановые волосы выбились из ленты и падали на шею. Он сделал это нарочно! Нарочно!
Его руки дразнили, гладили, даже пощипывали, обводили липкий след, оставленный бисквитом.
— Какая жалость, — вздохнул он. — Кажется, тебе придется путешествовать без корсета.
— У меня есть и другие, сэр, — процедила она, презрительно щурясь.
— Но это уродство… — он поднял корсет в воздух, — в котором ты похожа на марионетку, скрывает все изгибы твоей фигуры, так что любое платье висит на тебе как на вешалке.
Он продолжал ласкать ее груди.
— Ты не сможешь превратить меня в свое подобие, — запротестовала Генриетта.
— Какое именно? — вкрадчиво осведомился он.
— Элегантную даму, — напрямик заявила Генриетта. — Ни одно платье не будет хорошо на мне сидеть. Я хромаю и, кроме того, слишком мала ростом.
Дарби весело рассмеялся:
— Одежда существует для того, чтобы мужчина смог видеть, что под ней, и представлять обнаженную женщину. Ни рост, ни твое бедро не имеют с этим ничего общего.
— Дарби, одежда существует для того, чтобы прикрывать тело, — заметила она.
— Прошлой ночью ты назвала меня Саймоном, — обронил он, снимая с нее сорочку.
Генриетта покраснела, вспомнив о вчерашнем вечере.
— Я была не в себе.
Лицо Саймона было воплощением греховного лукавства.
— Человек в пылу страсти говорит много такого, о чем не любит вспоминать наутро.
Теперь он слизывал остатки бисквита с ее ключицы, спускаясь все ниже и ниже, и его жена не сказала ни слова, даже когда он встал перед ней на колени, по-прежнему слизывая липкую дорожку.
Ниже, ниже… туда, где обнаружился ускользнувший кусочек торта.
Колени Генриетты подогнулись.
— Саймон, — прошептала она, — мы не в спальне! Только тогда он поднялся, задвинул засов и вернулся к ней. Но она воспользовалась его коротким отсутствием, чтобы стащить со стола тарелку. Повернувшись, он увидел смеющуюся жену, волосы которой разметались по плечам. К этому времени вся ее одежда — платье, корсет и сорочка — валялась на полу, и на Генриетте остались только светло-голубые туфельки и тонкие чулки с подвязками, завязанными бантиками чуть ниже колен. Обнаженная, она была самой элегантной женщиной, которую он когда-либо видел. В руке она держала тарелку с бисквитом, но он едва это заметил.
— У меня захватывает дух, — медленно выговорил он. — Поверить не могу, что ты здесь и моя. Даже простаки из Лимпли-Стоук должны были видеть, как ты изысканна.
Она широко улыбнулась — и кто бы не улыбнулся на ее месте? На секунду отложила тарелку, развязала его галстук и отложила в сторону. Потом расстегнула пару верхних пуговок и, прежде чем он успел опомниться, схватила ложку и бесцеремонно опрокинула ему за пазуху ломтик бисквита.