Над городом плыл колокольный звон. Пышным ходом с хоругвями прошли к реке одетые в ризы попы Соборной церкви. Вослед двигалась с плотным давким шумом шагов толпа – бесконечная и сплоченная торжественным чувством. Шли мимо наместника, как мимо столба. «Да, не дай бог смутить,– думал с досадой Василий Борейкович, видя раскрасневшиеся на морозе чинные лица.– Вон сколько тысяч прет, возьмут топоры, рогатины, такое выскочит лихо – не уймешь».

Через четверть часа толпа поредела; Борейкович со своими конными пристал в хвост, скоро вышли к реке. Весь берег Днепра в обе стороны далеко был побит прорубями, возле них с пением служили водосвятие попы.

Поехали на Смядынь к Борисоглебскому монастырю. Здесь протолкнуться было нельзя сквозь людей. Монахи черпаками наливали освященную воду во фляги и кувшины. Толпа стояла тихо, в почете к месту и празднику. «Да, взяли тут силу чернецы и попы,– думал наместник,– во как народ благоговеет и слушается. Они не только на смирение, равно и на смуту благословят. И слова поперек им громко не скажешь».

Вернулись назад мимо неубывающей толпы, к Днепровскому спуску. Особенно грудился народ у последней, длинной иордани, где готовились очищаться колядовщики. Их набралось с добрую полусотню. Уже первые раздевались донага и, прикрывая руками срам, вприпрыжку бежали к проруби. Зрители – и близко столпившиеся мужики, и стоявшие на возвышениях бабы – пришли в неистовое веселье. Поплясав у кромки, голые с визгом ухнули в ледяную купель, присели по горло и через мгновение полезли вон, оскальзываясь на льду, становясь на карачки, забыв про стыд и наготу. Борейкович, откинувшись в седле, хохотал до слез, кричал купальщикам, как и прочие все кричали: «Уду спасай! Примерзнет!» Отмытые, неслись к кожухам, лезли в порты и рубахи, дружки подносили им вина отогреться. А уже другая десятка нагих, крестясь, прыгала в иордань, и ледяные брызги взлетали вверх, сверкая на солнце.

Натешившись, Борейкович повернул коня на Торжище, думая выпить с мороза и отдохнуть перед обедом, но на Торжище желание его переменилось, и он, сам не зная зачем, поехал к Васильевской церкви. Поднялись в гору, у древней церкви оказалось немало людей, а в самом храме было полно, и оттуда сквозь открытую дверь слышался густой бас отца Климентия. Василий собрался уже сойти с коня, постоять среди праздного народа, как вдруг вскочил со своего места у входных дверей церковный дурачок Евсташка и понесся к нему, тряся лохмотьями, нелепо, как подбитая галка, размахивая руками и по-бабьи звонко выкрикивая:

– Кобылу в церковь ведут! Чур меня! Хуленье! Змеев сын едет! Одна голова наружу, две спрятал. Евсташку огнем сожжет! Сгинь, нечистая сила!

–И запрыгал вокруг опешившего наместника чуть ли не впритир к лошади под веселые, поощряющие ухмылки толпы. Борейкович от визгливого дурачьего крика, от радостных, забавлявшихся его смятеньем лиц мгновенно озлобел и невольно нацелил пнуть дурачка сапогом в спину, но Евсташка в последний миг резво крутанулся, и удар сапогом пришелся в лицо, в самый нос. Юродивый залился кровью и упал на снег, возопив воплем смерти: «Убили меня! Ой, больно!» Народ ахнул и зароптал. Наместник повернул коня и зарысил ко дворцу, отплевываясь от нелепости столкновения.

Через час ему доложили, что явился и требует встречи священник Васильевской церкви Климентий. Борейкович подумал и сказал впустить.

Вошел ражий поп в незастегнутом кожухе поверх рясы, с серебряным тяжелым крестом на груди, строго прошагал по покою и, остановившись в двух шагах от наместника, спросил гудящим баском:

– Что ж ты, боярин Василий, убогого Евсташку побил?

– На кой ляд мне ваш Евсташка? – лениво возразил Василий Борейкович.– Сам под сапог сунулся глупой мордой. Дурачку место надо знать.

– Грешно, боярин, божевольнику кровь спускать! – словно не слыша, упрекал поп.

– Это что ж, Евсташка – божевольник?! – не снес Борейкович.– Дурацкие словеса вещает: «Кобылу в церковь ведут»!

– Таким уродился. Выходит, по божьей воле.

– Коли все по божьей, то чего ты, отче, встреваешь? Бог и решит – кто не прав. Или и ты по божьей воле пришел?

– Пришел по совести. У нас убогих и великие князья молча слушали,– ответил Климентий.– Сапогом в нос не били.

– То у вас. У нас дуракам не почет.

– Ты, боярин, все же у нас.

– Я у вас. А вы у нас.

– Нет, не так,– сказал поп.– Ты у нас, а мы у себя.

– Не заносись, отче,– остерег Борейкович.– Зачем злишь? Не побоюсь, что праздник,– сядешь в холодную.

Климентий усмехнулся:

– Думай, что говоришь, боярин Василий. Ступи-ка за дверь, глянь на площадь. Тебе ли говорить, что станет, если я от тебя не выйду. Сотню свою пустишь в мечи? Так ведь всех выбьют. Шапками закидают. Не похвалит тебя князь Витовт. Не для того наместничаешь, чтобы кровью снег поливать.

Борейкович подниматься к окну по поповской указке счел зазорным. Не видя, понял: собралась толпа, злопыхает, друг друга к буйству раззадоривают. «Поредить бы вас,– подумал наместник.– Давно вас не редили». Но и представилось до мелочей, чем такое реженье обернется. Возьмут топоры и луки, перебьют хоругвь, затворятся в городе, выкрикнут князем хоть кого – хоть Льва Вяземского, и придется Витовту вести полки, стоять под стенами, кидать камни из пушек, а всей-то причины – наместник смоленский с юродивым Васильевской церкви побился.

– Полно, отче,– увещевал Борейкович.– Не тяни дурачка в великомученики. Все равно бог не примет...

– Не в нем суть,– продолжал гнуть свое поп.– Ты веры латинской, мы – православной. Ты наместник, тебе власть дана, твое каждое дело – не случайное: убогого стукнул – зачем? На ущемление веры?

– Вера! – утомленно вздохнул наместник.– Хватает мне забот без вашей веры. Прыгуч и брехлив ваш Евсташка, словно пес дворовый. Мне об него мараться не радость. Самому противно. И будет о нем.– И еще сказал, уже с угрозою: – Пусть утишится народ, отче Климентий. Не бери греха раздувать искры. А кто раздувает – тому ты лучше сам своим крестом в лоб. Случится пожар – зальют кровью!

«Буянить, вина выпив,– дело нехитрое,– думал наместник, когда поп ушел.– Поглядим, как вы в поле побуйствуете в летний поход. У себя вы – верно, да не в своей воле. Как коровы на пастбище – за вами пастух следит. Не сами вы по себе, а за княгиней Анной Витовту достались. Так он и разжалобится вас отпустить – своих мышей к чужому коту. Старина вам помнится, бабушкины сказания, как Смоленск великим был. Может, и было, да прошло, не вернется. Другое бы вспоминать почаще. Поход свой под Мстиславль на Вохру, где князя Святослава сгубили. Там надо было яриться. А сейчас поздно. За Евсташку зубами скрипеть нечего. Не убоюсь – выщерблю».

И как раз в эту минуту ненависти к смолянам появился князь Вяземский, легко хмельной и веселый. Василий Борейкович, чтобы не гадать попусту, отчего усмешлив князь – от вина ли усмешлив или наслышан про нособитие у церкви,– сказал после здравствования:

– Тут поп приходил меня совестить. А ты, князь Лев, гостем или тоже с укорами?

– Я не поп,– отвечал Вяземский,– меня твоя совесть не заботит.

– Слава богу,– кивнул одобрительно Борейкович.– А то у нас часто те чужую совесть спасают, кто свою потерял.

– Или у кого отроду ее не было,– добавил князь. Посидели молча. Василий подумал: сейчас начнем какой-нибудь вздор молоть, лучше в открытую.

– Молва, князь, ходит, в Москву решил отъезжать? Вяземский глянул на него удивленно:

– Молва ходит? Не видал, наместник Василий. Кто же тебе молвил?

– Молва ветром носится, сама в окно лезет.

– В окно тати лазят,– усмехнулся князь,– что доброе – в двери идет. А коли б и решил – тебе какая печаль, боярин -Василий? Я человек вольный. Куда хочу – туда езжу. Хоть бы и в Москву. Право на отъезд древнее, никем не отменено.

– Что, в Москве лучше будет?

– Кто знает? За корыстью не гонюсь – не купец. Своей стаи надо держаться.

– Уж своя! – хмыкнул Борейкович.– Или не Калита сюда татар приводил, с осадой стояли, дружно ваши посады жгли? Хитрые вы, смоляне! Как Москва под татарами терпела, вы нас держались, вместе с Ольгердом на московские пригороды ходили. Теперь к Москве поворачиваете.