Суровая тишина объяла общины в таборе. Укрытые возами, стояли наготове пешие десятки с баграми и полупудовыми молотилами. Под возы ложились стрелки. Нацеливали в немцев свои тарасницы пушкари. Блестели в лучах палящего полуденного солнца длинные острия крестьянских пик, сверкали отточенными гранями алебарды. Юрию вспомнилось утро Грюнвальдской сечи, когда он стоял за Гнаткой, близко трепетал под ветром стяг, а на них тяжелой рысью шли под белыми плащами тевтонские крестоносцы. И что осталось от них к вечеру? Но какою ценой? И что будет сегодня, если здесь на одного чеха, русского, поляка идут двое немцев? Вон их сколько, ряд возникает за рядом, словно выходят из земли, из преисподней. Вот они, уже близко, еще несколько шагов – и смерть начнет примирять недругов навеки...
Ухнули тарасницы, клубы дыма поднялись над повозками, полетели стрелы арбалетчиков; немцы, пореженные в первых рядах, подошли к возам вплотную. Лязгнули мечи, впились в доспехи закаленные крючья, стягивая рыцарей под удары цепов и звездышей...
Напор крестоносцев на чешский вагенбург длился уже час. Конница гуситов, наблюдая его, пока не двинулась с места. Наконец немцы взяли несколько возов и лавиной двинулись к внутреннему обозу. Но Прокоп выслал пражскую пехоту, и она лесом копий отгородила место удачи немцев. Выждав еще час и выслав пешие полки для бокового боя, Прокоп дал знак идти в дело конным. Возы расцепили, растащили в стороны и в эту брешь вышли и зарысили вниз, тесня утомленных крестоносцев, тяжелые конные полки. Немцы смешались, начали отступать – и побежали. В победном преследовании и разгроме, среди тысяч скачущих, бегущих, падающих людей Юрий не заметил таившегося в кустах арбалетчика, и тот выстрелил в спину проскакавшему мимо всаднику – стрела, пробив спинную броню, ударила острием о грудную и осталась в теле. Юрий услышал этот гулкий стук и удар под лопатку, видел, как вываливается из руки меч, уходят вперед товарищи, кружится небо, как налетает на него, закрывая свет, черная, изрытая копытами земля...
К сумеркам войско крестоносцев исчезло; те, кто уцелел, безоглядно неслись к границе, большинство лежали мертвыми.
Утром в поле над Лабой гуситы вырыли яму, сложили своих павших братьев и насыпали над могилой курган. Сняв шапки, помолчали в память товарищей, и войско Прокопа тронулось дальше по дорогам войны.
Еленка после отнятия двора жила у Ильиничей. Как-то зимой заехал к ним сын старого Бутрима, бывший в Кракове и видевший людей из отряда Корибута. Они и сказали ему про смерть Юрия. Назавтра Еленка уехала в Полоцк, пришла в монастырь, и старуха игуменья, поглядев ей в глаза, отвела в келью. Прошлая жизнь стала как бы чужой. Еленка редко молилась о родных и об Юрии. Что было просить для них у бога? Они сами заслужили себе вечную милость. Но было много живых обездоленных людей, которым выпали еще большие беды, чем ей, и она старалась посильно помочь им, сказать слова утешения, чтобы хоть на миг просветлела их душа в этом тяжком, безжалостном к человеку бытии.
РЕКА СВЯТАЯ
В пасхальную ночь 1418 года князь Данила Острожский с отрядом в пятьсот всадников наехал на Кременец, побил замковую охрану, и князь Швидригайла – враг Витовта, противник унии Литвы с Польшей – вышел на волю. В Кракове и Вильно ждали немедленного мятежа руси и всех связанных с этим последствий – войны православных с католиками, удара крыжаков на Польшу, возможного вмешательства московского князя; кто знает, как могла бы пойти история Великого княжества Литовского, если бы Швидригайла решился бросить клич восстания. Однако восемь лет заключения немногому научили узника. Князь умчал в Луцк, из Луцка – к австрийским немцам, от них – на двор императора Сигизмунда и оттуда проторенной дорогой – в Мальборк, за прусской помощью. Но времена после Грюнвальда изменились, и, помимо обещаний, Швидригайла ничего не получил. Уразумев ошибку, князь смирился с судьбой, принес Витовту присягу на верность и сел в прежних своих Брянском и Новгород-Северском уездах, где и прожил без бунта и измен до октября 1430 года, когда засияла над ним счастливая звезда. Но об этом чуть позже. В том же году, как стал волен Швидригайла, умерла княгиня Анна. Витовт коротко погоревал и женился на Юлиане Гольшанской. Вскоре в очередной раз овдовел и Ягайла. Великий князь, желая иметь влияние на короля, представил ему сестру жены Софью, которая считалась первой красавицей на Литве. Ягайла глянул, влюбился, женился и на семьдесят третьем году жизни стал отцом желанного всю жизнь сына, а когда ему пошел семьдесят седьмой год, у первенца появился брат. Хоть в костелах и возносили хвалу богу, наградившему старого короля сыновьями за благочестие, возникли толки, отрицающие присутствие в королевичах Ягайловой крови.
Более всех усердствовал в распространении этой позорной для короля молвы Витовт. По его приказу были даже пытаны несколько молодых бояр, когда-то замеченных в переглядывании с Софьей. То ли люди эти не были грешны, то ли, если и были грешны, проявили твердость духа, но убийственное для наследников короля признание Витовтов кат выбить из бояр не сумел.
Тем хуже чувствовал себя великий князь: род Ягайлы продолжался, его род на нем загасал, и уж тут ни власть, ни сила, ни золото, ну, ничто, ничто дать ему сына и уравнять таким счастьем с двоюродным братом не могло. Ягайла основывал династию, он, Витовт, отдавал ей все, чего домогся трудами жизни. Так было записано в Городельской унии, составляя которую никто не думал, что в старческом теле вдруг вскипит детородная сила. Воистину слово стало делом, и делом обидным – князь страдал. Впервые он со страхом ощутил, что наказан. Были сыновья. Их немцы отравили, это правда. Но кто их в заложники отдал? Сам. Их и следовало первыми спасать, а жену, братьев, смоленскую родню – как удастся. О себе больше думал, не о них.
И еще вспоминалась осада Пскова в 1406 году. Долгая, изматывающая, неудачная. Псковичи не сдавались, и он в досаде решил их устрашить – приказал убить детей в окрестных селах. Детей убили, и заполнили ими две ладьи, и пустили эти ладьи по реке Пскове, мимо псковского кремля. Не оробели псковичи, не открыли ворота. И теперь Витовт запоздало каялся в том бессмысленном злодействе, искал ему объяснение: «А кто не грешен?» И думал, как не отдать Великое княжество Ягайловым сыновьям. Припомнилось ему давнее кежмарское предложение Сигизмунда о коронации. Сейчас оно оказывалось кстати: корона на его, Витовта, голове отделила бы Литву от Польши, литовский трон – от Ягайлова выводка; своим наследником князь решил сделать брата Жигимонта Кейстутовича, у которого был сын. И одновременно явились бы две новые династии: в Польше – Ягеллоны, в Литве – Кейстутовичи.
Время не терпело. Исполняя замысел, Витовт пригласил в Луцк императора Сигизмунда, короля Ягайлу, великого князя московского Василия, великого магистра Прусского ордена, магистра Ливонского ордена, толпу князей, толпы бояр. Девять недель длились пиры, и какие пиры! Каждый день выпивалось только меду семьсот бочек, съедалось семьсот кабанов, шестьдесят зубров, сто лосей; мелкое зверье и птицы шли бессчетно. Но траты, казалось, окупились сполна: и Ягайла не воспротивился коронации, и Сигизмунд поспешил просить папу римского об освящении короны для нового королевства, и отправились в Рим за короной послы.
Прошло два с половиной года, уже десять раз можно было доставить из папской столицы корону и короноваться, но послы сперва сиднем сидели в Риме, затем их задержали во Львове, а когда наконец явились, то короны не привезли, объяснили, что ее отняли у них силой поляки и что сделано это с ведома Ягайлы.
Князю, ровеснику Ягайлы, шел восемьдесят первый год, силы его истаяли, обман вовсе расстроил – он слег. Словно оплакивая его, над Троками разразились осенние бури и не унимались весь октябрь. Но в последнюю неделю буря внезапно умчалась, тучи развеялись, небо очистилось и заголубело – пришел покой. Князь угадал, что наступает его последний час. Ночью в черноте оконного проема тускло светилась одинокая звезда – звезда его жизни, мерцала, тлела, угасала навсегда. Днем в открытое окно влетали паутинки, садились на потолок, на развешанные по стенам рога, щиты, мечи, ковры – дзяды приходили из своих далей встречать его, уводить к себе. Жизнь, смерть, сны смешались, не стало сил различать: то ли дзяды воскресли, то ли живые померли; все стали равно призрачны, приятны, добры, все набивались в его спальню, окружали кровать, занимали все кресла и все углы, грелись у камина, улыбались ему, он каждому находил слово. Вдруг бесстрашно думал: вот не сегодня завтра умрет, внесут на плечах в костел святого Станислава и опустят в склеп возле Анны, а костел стоит в том месте, где горел погребальный костер князя Кейстута, и он соединится с родными, как было в молодости, и станет весело, легко, хорошо, как было тогда, но уже навеки, уже без боли разлук, без тоски воспоминаний.