Внезапно он представил себе донью Лукрецию – обнаженную, играющую с десятком ангорских кошек: мурлыча, они трутся обо все изгибы ее прекрасного тела – но, боясь преждевременного возбуждения, занялся подмышками. Эту процедуру он устраивал несколько раз в день: и утром, стоя под душем, и в полдень, в туалетной комнате своего офиса. Но только в это время, когда свершался его вечерний обряд, он производил омовения с должной обстоятельностью и удовольствием, не меньшим, чем испытывал бы, предаваясь какому-нибудь тайному пороку. Прежде всего он смочил теплой водой подмышки и руки, с силой размял их, чтобы разогнать кровь. Потом наполнил раковину горячей водой, смешав ее с ароматическим жидким мылом, отчего на поверхности появилась обильная и пышная пена. Потом погрузил туда обе руки и принялся терпеливо и ласково растирать подмышки, полоща в мыльной воде пучки темных волос. Мысль его тем временем продолжала работать: «Есть блестящие запахи – например, камфары или розового масла». Наконец он вытерся полотенцем и протер подмышки одеколоном, источавшим аромат кожи, смоченной солоноватой морской водой, или бриза, ворвавшегося в оранжерею.
«Я совершенен», – подумал он, вглядываясь в свое отражение, втягивая ноздрями запах своего тела. В этой мысли не было ни грани тщеславия. Этот усердный уход за своей внешностью вовсе не означал стремления стать красивей или менее уродливым или бессознательно-кокетливым желанием уподобиться какому-то расхожему идеалу – разве для всех остальных не был дон Ригоберто «красивым мужчиной»? – нет: кропотливые гигиенические процедуры позволяли ему почувствовать, что он сдерживает или замедляет зловещие процессы, которые подлая Природа навязывает всему сущему, что он разжимает стальную хватку Времени. И сознание того, что он не уклоняется от битвы, а ввязывается в нее, грело душу дона Ригоберто. А с тех пор, как он женился, его не оставляла мысль, неведомая донье Лукреции: он сражается с упадком и слабостью во имя своей жены. «Как Амадис Галльский», – подумал он. «За тебя, для тебя, любовь моя», – подумал он.
Предвкушение того, что сейчас, погасив свет и выйдя из ванной, он встретит на брачном ложе свою жену в чувственном полузабытьи ожидания и чуткой готовности вмиг проснуться от первой его ласки, пронизало дона Ригоберто с головы до пят. «Тебе исполнилось сорок лет, но никогда еще не была ты прекрасней, – прошептал он, направляясь к двери. – Я люблю тебя, Лукреция».
За мгновение до того, как ванная комната погрузилась в темноту, он успел поймать в одном из зеркал свое отражение и убедиться, что чувства и фантазии сумели преобразить его облик, придав ему грозные очертания, схожие с волшебным зверем средневековых легенд – с единорогом.
7. Венера с Амуром и Музыкой
Это Венера, дочь Юпитера, итальянская сестра Афродиты Греческой. Органист дает ей уроки музыки. А меня зовут Амур. Я маленький, пухлый, розовый, крылатый. Мне тысяча лет, я невинней младенца. Олень, павлин, лань за окном, влюбленная пара, прогуливающаяся по аллее, – все они живые, а сатир с алебастровым кувшином на голове – нет: искусный мастер, приехавший к нам из Южной Франции, изваял его из глыбы тосканского мрамора.
Мы трое – тоже живые и не уступим в живости ни журчащему по камням ручью, ни болтливым суматошным попугаям, которых наш хозяин и властелин дон Ригоберто купил у заезжего африканского торговца. (Прочие звери томятся в клетках в глубине сада.) Уже смеркается, скоро явится к нам в черно-серых своих отрепьях ночь, и тогда смолкнет орган, и мы с музыкантом удалимся, чтобы владелец всего того, что запечатлено на картине, мог без помехи вступить в свои супружеские права. И нашим усердием, нашими добросовестными стараниями Венера к этому часу будет уже готова принять и развлечь его так, как подобает это человеку его положения, – она будет пламенней вулкана, прихотливей змеи, ласковей ангорской кошки.
И мы с юным органистом здесь не для собственного удовольствия: мы на службе, мы заняты делом, хотя, впрочем, всякое дело, исполняемое увлеченно и старательно, приносит радость. Нам поручено возвеселить и пробудить плоть нашей госпожи, раздуть тлеющие угли каждого из пяти ее чувств так, чтобы огонь охватил ее, занять эту белокурую головку вольными мыслями, соблазнительными картинами. Дону Ригоберто угодно получить ее из наших рук такой – пламенной и жадной, отрешившейся от любых моральных ли, религиозных или иных запретов. Ему угодно, чтобы душа ее алкала, плоть жаждала. Поручение не из легких: чтобы выполнить его, потребны терпение, сообразительность, хитроумие, ибо нам надлежит гармонически сочетать ярость природного инстинкта с душевной изысканностью и сердечной нежностью.
И набегающая волнами фуги духовная музыка немало способствует тому. Принято думать, что орган – непременная принадлежность литургии, – омывая звуками душу смертного, отвлекает его от помышлений чувственных и плотских. Ах, как это неверно! Нет! Эти упорно расслабляющие чередующиеся звуки, чем-то схожие с мелодичным мяуканьем, отрывают человека от повседневности, помещают его вне времени и пространства, высвобождают его душу, устремляя ее к чему-то исключительному – к Богу, к помыслам о вечном, о спасении души, например, – да, очень часто! – но не реже и к греху, к погибели, к любострастию и похоти, к прочим свирепо расхожим синонимам того, что выражено в простом и чистом слове «наслаждение».
И мою госпожу звуки органа погружают в дремотное успокоение, в сладостную истому, граничащую с экстазом: она закрывает глаза, чтобы полнее сосредоточиться на мелодии, которая проникает в душу, вытесняя из нее все заботы и огорчения минувшего дня, все, что не имеет отношения к чистому восприятию музыки – к слушанию, к чувствованию. Юный музыкант играет свободно и бегло, он исподволь, постепенно наращивает темп, переходя к волнующему крещендо, он выбирает пьесы какого-то двусмысленного звучания, и они незаметно переносят нас туда, где движется процессия богомольцев, вдруг преображающаяся в развеселое шествие ряженых, и под своды монастырской часовни, где гремит григорианское молитвословие, и на мессу во храм, где слепит глаза пурпур кардинальских мантий, а оттуда – на разнузданный, буйный маскарад: там рекою льется вино, в глухих уголках сада слышится подозрительная возня, а хорошенькая девушка, усевшаяся на колени к похотливому пузатому старику, снимает маску и вдруг оказывается… Кем? Одним из юных пажей. Или деревенским дурачком-гермафродитом, щедро наделенным природою признаками обоих полов.
Все эти сцены проплывают перед мысленным взором моей госпожи потому, что я, согласуя свой порочный голосок со звуками органа, живописую их ей на ухо. Мы с органом – сообщники: я облекаю в плоть и цвет аккорды, я населяю музыкальные фразы людьми и заставляю их действовать. И сейчас, приникнув к спине Венеры, высунув розовое личико из-за ее плеча, я шепчу ей грешные и лукавые истории. Они развлекают ее и вызывают на ее уста улыбку; они волнуют ее и горячат, они воспламеняют ей кровь.
Органист ни на миг не может оторваться от клавиш, иначе он поплатится головой. Дон Ригоберто предупредил его: «Если музыка смолкнет хоть на мгновение, я пойму, что ты поддался искушению прикоснуться к телу моей жены. Я всажу тебе в сердце вот этот кинжал, а труп твой брошу на растерзание псам. Вот мы и узнаем, что сильней: желание потискать мою красавицу или желание жить». Разумеется, возобладало последнее.
Но, играя без устали и передышки, он имеет право смотреть, и право это льстит ему, и возбуждает его, и делает богоравным. И он пользуется им широко и с наслаждением. И взгляды его, помимо всего прочего, помогают мне исполнить данное доном Ригоберто поручение, ибо госпожа моя, замечая, как загораются глаза юного безбородого музыканта, угадывая, какое неистовое вожделение пробуждают в этом восприимчивом полуотроке ее пышные белоснежные прелести, сама невольно поддастся чувственному волнению, сама отдастся во власть любострастных устремлений.