Все облегченно вздохнули. Дед откинул крючок. Бабка сунула ему узелок с провизией, протянула старенький чайник.

— Спать на сеновал отведешь, одеяла я отнесла туда.

Когда поели и напились горячего чая, дед отвел всех на сеновал и, запирая шаткую деревянную дверь, предупредил:

— Если что — отопру. А сейчас спите, я посторожу. Из окна видно, кто с большака в село сворачивает. Только никто в такую погоду сюда нос не сунет. Дорогу-то вон как развезло, не скоро просохнет. Ну, бывайте, — сказал и ушел.

Проснулись к вечеру. Дождя не было, солнца тоже. Небо серое, хмурое. Дул сырой, холодный ветер. Около сеновала возился с лопатой дед. Услышал их голоса, воткнул лопату в землю и вошел в сарай.

— Ну что, горемыки, выспались? И мастаки же вы храпеть.

— Выспались, отец, спасибо тебе.

— Плохую я вам весть принес. Васька Терентьев в село вернулся. Кулацкая порода. Отца в тридцатом посадили, а он скрыться успел. Теперь объявился. В фашистскую форму обмундирился. Думает, ему все позволено. Ошибается, гадюка, найдутся люди — вырвут жало… Нога-то как, лучше?

— Вроде лучше. Боль еще чувствую, но уже не то, что было.

— Я тебе палочку изготовил. Походишь с ней пока.

— Спасибо!

Прохоров встал, потоптался на месте, пробуя ногу.

— Порядок. Потихонечку ходить можно… А что, дед, где сейчас предатель?

— Вон его хата, против моей стоит. Матрену с тремя детьми выгнал. У нас теперь они. Пообещал всем за отца припомнить.

Прохоров посмотрел на Бондаренко. Старшина понял его взгляд, отрицательно покачал головой:

— Нельзя, Никола. Ухлопаем его, а фашисты всех уничтожат.

Дед понял, о чем разговор, но промолчал. Протянул узелок.

— Вот, бабка на дорогу собрала. — Он опустил голову. — В дом нельзя. Извиняйте. У этого кобеля нюх собачий.

— Да не волнуйся, отец, — сказал Бондаренко. — Мы понимаем. Спасибо за хлеб-соль, сейчас уйдем.

— Сейчас нельзя, — возразил дед. — Стемнеет, тогда и тронетесь. А пока перекусите картошечки, огурчиков, сальца вот.

Он глянул на Юру добрыми глазами, добавил:

— Молочка, парень, нэма. Матрене отдали детей кормить.

И, обращаясь ко всем, развернул принесенный ранее узел.

— Одежа тут ваша. Бабка заштопала, погладила…

Переодевшись и подкрепившись едой, все снова залезли на сеновал и с удовольствием растянулись на сене. Юра тут же уснул. Проснулся, когда Бондаренко тронул его за плечо:

— Вставай, сынок, пора. Стемнело уже.

Юре никак не хотелось вставать. Хотелось еще поспать, полежать в тепле, но только не выходить на этот холодный ветер, в эту грязь, тащиться в темноте неизвестно куда.

— Вы уж меня не того, сами понимаете! А до леса провожу и по какой дорожке, путь укажу.

Вышли на улицу. Было ветрено, сыро, темно. Юра поежился от холода и зевнул. Тянуло в тепло, ко сну. Бондаренко понимал его состояние, обнял за плечи и сказал:

— Крепись, пионер. Главное, мы на свободе!

— Я не пионер, — поправил Юра. — Меня еще не приняли.

Бондаренко сказал уверенно, торжественно:

— Как не пионер? Пионер! Считай, что мы тебя приняли. Верно, Никола?

— Конечно, — подтвердил Прохоров.

А Бондаренко продолжал:

— Как считаешь, отец, после всего, что было, заслужил он пионерское звание или нет?

— Заслужил, — одобрил дед. — Такое выдержал, что с чистой душой может галстук носить. Жаль, под рукой ног.

— Есть! — воскликнул Юра. — Вот он!

Дед не поверил и, удивленный, разглядывал в полумраке красный шелк галстука.

На душе у Юры пели соловьи. Он испытывал настоящее счастье. Пусть это не пионерская линейка, где принимают в пионеры, но дядя Ваня коммунист, ему можно верить. Он был готов перенести новые испытания, преодолеть новые трудности. Он должен быть настоящим пионером, он будет им! Не знал счастливый мальчик, что судьба уготовила ему новые беды, что впереди у него не будет волнующего радостью детства.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

В скитаниях и тревогах миновал июль. Группа Ивана Бондаренко медленно продвигалась к линии фронта. Питались случайно, раздобыв какую ни на есть еду.

Чаще всего в селение посылали Юру. Для него это стало обычным делом. Нередко на деревенских улицах он встречал фашистских солдат. Но страха перед ними не испытывал. Страх остался позади: на дороге, где погибли мать и сестра, в лесу, когда бродил в отчаянном одиночестве, у железнодорожной насыпи, в концлагере. Зато, увидев во дворе или проулке русского человека, подходил к нему с волнением.

Больше всего встречались женщины. И ни одна не оттолкнула мальчика, не отвернулась от него. Юру сажали к столу, старались накормить чем могли. Но он, подавляя в себе голод, отворачивался от еды и тихо говорил свое:

— Извините, меня ребята в лесу ждут, они тоже есть хотят.

Многие, конечно, догадывались, какие «ребята» дожидались в лесу, и понимали, почему он отказывался от гостеприимства. Его слова вызывали уважение, и не было случая, чтобы он возвращался с пустыми руками. Хотя все, к кому он обращался, знали, что за эту помощь им грозила смерть. И все же рисковали! Рисковали ради советских людей, ради общего дела, ради победы. И Юра уносил с собой картошку, хлеб, соль, яйца, кусочки сала.

Голодные, усталые, но уверенные, что доберутся до позиций Красной Армии и с нею вернутся назад, освобождая свою землю, три советских человека настойчиво продвигались вперед.

В середине августа вышли к реке Сож, неподалеку от города Речица Гомельской области. Спрятались в мелком кустарнике, стали наблюдать. У реки — роща. Чуть правее реки виднелась деревня. Там хозяйничали фашисты. За околицей, в ложбине, стояли танки. Вдоль леса тягачи растаскивали пушки, а метрах в пятидесяти от них немцы рыли окопы.

— Неужели добрались до линии фронта? — скорее удивился, чем обрадовался Бондаренко.

— Верно, добрались, — подтвердил Прохоров.

Все трое смотрели, как немецкая орудийная прислуга копошилась вокруг длинноствольных пушек, приводя их в боевую готовность. Слева и справа слышалась канонада тяжелой артиллерии, доносились пулеметные и автоматные очереди.

— Хлопцы, за рекой наши! Добрались-таки, черт возьми!

Все трое обнялись, прижались крепко друг к другу, ощущая в себе эту неожиданную и долгожданную радость.

— Неужто у своих? — ликовал Прохоров. — Ведь всего и осталось — перемахнуть речку и… привет фашистам! Приведем себя в порядок, и сами на них навалимся…

А Бондаренко всматривался туда, где стояли танки, пушки, тянулись окопы, и что-то прикидывал в уме.

Прохоров проследил за его взглядом и вздохнул:

— Жаль, бумаги нет, зарисовать бы все. Ну-ка, Юра, у тебя глаз острее — посчитай, сколько здесь танков и пушек спрятано?

Юра посчитал. Получилось тридцать два танка и двенадцать орудий… Тягачи, расставив пушки, скрылись в лесу. Но вскоре появились, таща за собой деревья. Продвигались ложбиной так, чтобы с другого берега их не было видно. Около реки деревья отцеплялись, и тягачи вновь исчезали в лесу.

— Переправу для техники готовят, — предположил Бондаренко. — Эх, наши не знают. Их бы с воздуха накрыть или из орудий по ним ахнуть. Ни один бы танк не ударил — и пушкам каюк.

— Не знают? А мы на что?! Эту позицию запомнить надо и у наших потом на карте указать.

— Я умею рисовать. — Юра вопросительно посмотрел на старшину.

— Умеешь? — просиял Бондаренко. — Молодец, сынок! Бумагу я тебе сейчас раздобуду. Огрызок карандаша у меня есть.

Он подполз к молодой березке, срезал ровный пласт белой коры и вернулся назад. Внутренняя поверхность была гладкая, чистая.

— Здесь и рисуй. Начинай от реки. От нее самый верный ориентир будет. Располагай все, как видишь. Ну, приступай, а мы с Николаем разведаем, не прячут ли фашисты еще где боевую технику.

Часа два разведчики ко всему присматривались, прислушивались, уточняли расположение войск противника.

У Юры на коре появилась четкая схема немецкой обороны. Прохоров радовался: