Появившаяся в начале двадцатого века теория относительности могла бы восстановить истину и вернуться к ньютоновскому представлению, поскольку она стоит на доказательстве относительности механических движений. Однако вследствие отчасти позиции самого автора теории, не удержавшегося в рамках своих построений и допустившего неправомерную экстраполяцию, ничего, кстати, не добавляющую к ним, отчасти вследствие действий интерпретаторов произошло дальнейшее углубление всеобщего заблуждения относительно времени и пространства. Образованный мир теперь решил, что произошло преодоление ньютоновского воззрения на время. Наука стала, мол, более совершенной, она стала различать детали и весь усредненный мировой темпоральный фон рассыпался на частности. Нет никакого единого абсолютного времени и пространства, решила образованная публика. Есть относительные времена и относительные пространства. Проще, наверное, говорить, что в мире множество различных качественно разнообразных движений и форм вещества. Поэтому есть множество времен и пространств, и чтобы их сравнить, надо вводить сложные процедуры измерения и сравнения их. Все подвижно, текуче, в общем, все относительно и пусть наука, которую теперь трудно понять, с каждым видом движения разбирается отдельно.
Таково усредненное мнение, внушенное человеку развитием наук, изучавших безжизненную часть мира.
Но людям, шедшим в описательное естествознание, изучавшим наличную природу Земли, приходилось с трудом преодолевать это мнение в своей собственной работе. Более двухсот лет натуралисты испытывали, описывали гигантское разнообразие живой и неживой природы планеты. Заложены основы геологии и биологии, они разделились на множество дисциплин. И незаметно стало складываться представление, что пространство и время, которое описывается в науках о Земле – не совсем те же, что описываются физическими дисциплинами, не те же самые, какими они представляются в астрономии, в науках, изучающих глубину атомного строения вещества.
При описании с их помощью своих объектов биология и геология шли другим путем, нежели в механическом естествознании. Они исходила не из общих теоретических концепций, которых не было, а из некоторых частных обобщений, отдельных эмпирических принципов, таких как принцип актуализма в геологии. Те факты, которые связывались обобщениями, были наблюдательными фактами. Они были наглядны, доступны химическим, микроскопическим, как в петрологии, кристаллографическим, минералогическим и другим измерениям, и потому были эмпирическими, непосредственными. И характер кантовских “априорных форм чувственности” здесь был другой нежели в механике. Они выступали именно как причина времени.
А потом Ламарк, за ним Дарвин привили образованному обществу мысль о прогрессивном характере направленности эволюции и вообще о самой эволюции. Теория Дарвина произвела, как известно, впечатление сенсации, изменила весь строй мышления образованных людей. Именно тогда подспудно, интуитивно они стали понимать время как нечто связанное с их собственной, земной жизнью и потому такое неожиданное, не вытекающее из существа нее самой, произведет вскоре на всех теория относительности. Никогда никакая физическая дисциплина не выделилась бы вдруг из соседних, если бы она не затронула глубинных чувств, тайных размышлений, надежд и опасений человека о течении его собственной жизни. Или представим себе, что теория относительности появилась бы на век раньше. Она никогда не произвела бы такого общественного и мировоззренческого резонанса, какой сделала в начале двадцатого, поскольку к этому времени создалась совершенно другая – динамическая умственная атмосфера. Комплекс мыслей и чувств создан и сформирован описательным естествознанием девятнадцатого века и в особенности теорией эволюции, вообще человеческим мышлением, приобретшим на рубеже веков эволюционный характер. Теория относительности упала на новое, не статическое, не циклическое, как в прошлые эпохи, а динамическое мышление человека, находящееся под влиянием идей о движении жизни. И произвела ошеломляющий эффект. Теория Эйнштейна, причем в популярном изложении, естественно, сложилась с теорией Дарвина и тоже в популярном изложении.
Биология явилась демиургом конструктивных опор сознания человека в девятнадцатом веке. Совершенно новое понимание, точнее сказать, неясное ощущение, кантовское “до-опытное созерцание” времени, поскольку впрямую рассудочному сознанию оно еще не поддавалось, оказалось связано с течением из прошлого в будущее, которое вырисовывалось из фактов эволюции, из прохождения родов и видов в историческом прошлом, из вдруг открывавшихся на протяжении всего века все новых и новых фактов необратимого наполнения геологического прошлого странными и заманчивыми мирами прошедшей, окаменевшей теперь жизни, о которой свидетельствовали ископаемые кости. И вся эта вымершая жизнь в теории Дарвина вдруг оказалась не посторонней как известняки или мраморы, а предшественницей человека разумного, то есть нашими собственными предками. Земля представилась кладбищем предков Homo sapiens.
Еще более странными и неожиданными оказались достижения в области постижения пространства. Кроме банальных представлений о его трехмерности в геологии возникли пространственные отношения, слагающие прошлое, а в биологии совершенно новое и неизвестное в традиционной механике чрезвычайно широкое, выходящее за пределы частных биологических закономерностей свойство – диссимметрия пространства. Оно провело резкую и не переходимую границу между живым и неживым, открыло выход в реальный и осязаемый, но чрезвычайно странный, ни на что не похожий мир живой материи. Одна планета летит в одном направлении по своей орбите, другая в противоположном, и ничего в свойствах их движений от того не меняется, кроме математического знака. Но для живых организмов решительно не все равно, в каком направлении внутри себя, в создании своих структур идти – в левом или в правом. Оказалось, что организмы в пространственном смысле не живут в нем, а имеют отношение к его построению. Они его не заполняют, а производят, например, создают левое пространство и не производят правое. Этот открытый Пастером факт, как он все время чувствовал, создает такое глубокое противоречие с миром неживой материи, что оно приведет со временем к подлинной революции во всем естествознании. Пока же следовало сказать, что из самых точных терминов, характеризующих поведение живого организма по отношению к пространству, подошел бы тот, который употребляют геометры, например, русский кристаллограф Евграф Степанович Федоров: выполнение пространства. (Федоров, 1915). Не заполнение готового пространства, а создание, изобретение пространства. Правда, мы еще не в состоянии воспринять эту идею: создание живыми организмами пространства, в котором направления не равноценны, их нельзя поворачивать произвольно. Создание тел, синтез – это понятно. Но пространство? Незаметно пока для всей остальной науки, которая довольствуется физическим истолкованием пространства, равноценного во всех направлениях, или загадочно искривленного в общей теории относительности гравитацией, биология создавала своей диссимметрией представление о выделенном направлении пространства. Живому существу при синтезе своих структур не все равно, в какую сторону идти. Пространство не равноценно относительно поворотов и смещений – и в этом таился, пока скрыто, факт глобального значения. В те же годы – в первой четверти века – в географии возникла новая концепция, названная хорологией. Ее автор немецкий теоретик и географ Альфред Геттнер выдвинул идею географии как науки не о распределении природных комплексов и ландшафтов в пространстве, а о заполнении ими пространства. (Геттнер, 1930). Идея, близкая Федорову.
Наведенная биологическими исследованиями, инициированная достижениями Бергсона, идея жизненного времени начинает на рубеже веков циркулировать в философии. Его последователями были Георг Зиммель в Германии, Валериан Муравьев в России. (29). Они оказали заметное влияние на развитие динамического сознания у мыслящих, следящих за последней философией людей.