Безнравственное не бывает поэтично само по себе, но становится таким благодаря примеси, например, силы или рассудка; поэтому, как покажу я после, только характер безнравственный в чистом виде непоэтичен, например характер жестокой и трусливой бесчестности, — но нельзя этого сказать о его противоположности, о нравственном характере в чистом виде, о высшей любви, чести и силе. Чем{1} значительнее поэтический гений, тем возвышеннее ангельские картины, которые ниспошлет он на нашу землю со своего неба; но поскольку он не может составить и сочинить их по своему произволу, как не может сложить новый объект созерцания, и должен найти их в себе, то этим вновь скрепляется союз нравственности и поэзии. Не следует возражать так: чем значительнее Мильтон, тем значительнее его дьяволы. Ибо для того, чтобы описать превосходную степень дьяволов — богов наоборот, не требуется позитивное внутреннее созерцание, но необходимо отрицание всего доброго; следовательно, кто более других умеет утверждать, тот более других способен будет отрицать.

Мы не станем говорить подробнее о нравственном такте греков, что проявляли они в самой жизни, — другие народы назывались у них варварами не столько в эстетическом, сколько в нравственном значении слова; греки не желали, чтобы им читали личные письма Филиппа, и не хотели слушать, когда им советовали совершить несправедливость, чтобы одержать победу, они с презрением относились к обвинителям Сократа и к похвале богатства у Еврипида, — мы обратимся к их нравственной поэзии. Пусть Солнце и Луна Гомера, «Илиада» и «Одиссея», пусть семь звезд небесного Софокла бросают свой нежный и ясный свет на любое святотатство, на всякий ядовитый отросток, — но и на священную робость и благонравие! С какой чистотой рисуется у Геродота нравственный облик человека! Сколь девственна речь Ксенофонта — этой медоносной, но не жалящей пчелы Аттики! Аристофан, этот патриотический Демосфен на низком сокке, нравственный характер которого, как и всех великих комедиографов, долгое время не могли уразуметь, ниспосылает, словно Моисей, дождь своих «Лягушек» на Еврипида в наказание за его вялую и все более слабеющую нравственность — его не так, как Сократа, подкупали нравственные сентенции, потому что безнравственность господствовала в целом, — и он бережет от самого малейшего порыва ветра отнюдь не своего венчанного лаврами любимца Эсхила, но религиозного Софокла, который сам слишком большое уважение оказывал Еврипиду, — как Шекспир поэту Бен Джонсону. Если бы такой Еврипид, нравственно осужденный Аристофаном, воскрес в нынешних государствах, как повели бы себя эти государства? Они повели бы себя так, что построили в честь его триумфальные арки и возвели храмы, говоря: «Сколь благотворно приветствовать на наших измаранных подмостках поэта, утверждающего чистую нравственность!»

Кроме этого, греки еще отличались от нас двойным обращением. Мы переносим нравственное блаженство на землю, а нравственный идеал — на небеса. Греки даруют богам счастье, людям — добродетель. Краска радости, расцветающей в их творениях, скорее пристала ланитам бессмертных, нежели смертных, разве не скорбят смертные о своем непостоянном жребии, о жизненных трудах, о смерти, догоняющей всех своей тенью, о вечном загробном умирании в Орке! И лишь на щедрый пир богов-олимпийцев взирает поэт, чтобы наполнить свою поэму небесной ясностью и просветлением. Но облик нравственный и бессмертный, словно бог — Адама, человек должен создать сам, своими силами из праха земного, тогда как всякий узел и нарост на этом теле, всякое упорство в требовании счастья, всякое упрямое притязание силы, всякое дерзание против нравов и божества неукоснительно и жестоко прижигают адским камнем мгновенно разражающегося ада те же самые небесные боги, — словно они боги земли, — которые позволяют себе любое злоупотребление всемогуществом, ибо не боятся богов и Немезиды, если не считать наимрачнейшего бога, когда преступают клятвы поклявшиеся Стиксом.

Немногого сказанного здесь о греках, пусть всего этого и недостаточно, — да не окажется слишком много! Не подобна ли сама названная здесь тетралогия греческой поэзии ее поэтическому богу, не владеет Ли она тем же что и он, — лучом света — лирой — целебным растением — стрелою против дракона?

Программа пятая. О романтической поэзии

§ 21. Отношение между греками и новыми

Ни одно время не довольно своим временем; это означает, что юноши считают идеальнее настоящего грядущее, старики — прошедшее. О литературе мы думаем как юноши и старики сразу Поскольку человек ищет для своей любви того же безраздельного единства, какого жаждет для своего разума он до тех пор пристрастен к народам, пока не научается примирять различия в рамках более высокого единства. Поэтому в Англии и тем более во Франции древних и новых сравнивали небеспристрастно и отдавали предпочтение древним или новым. Немец, особенно в XIX веке, способен отнестись беспристрастно ко всем нациям, исключая свою собственную — заведомо не оцененную по заслугам.

Дополним поэтому образ греков прибавив следующее. Во-первых, гора Муз цвела именно с утренней стороны эти счастливцы предвосхитили самые прекрасные и самые простые человеческие отношения, коллизии доблести, любви, самопожертвования, счастья и несчастья, предоставив поэтам позднейших времен воспроизводить прежние и неловко изображать более искусственные отношения

Во-вторых, как высшие усопшие существа, просветленные, они священны для нас Они, должно быть, воздействуют на нас сильнее, чем воздействовали на самих себя, ибо помимо поэмы восторгает нас поэт, ибо прекрасная внутренне полная простота ребенка чарует не другого ребенка же, а человека, утратившего ее[115], ибо увядание множества распустившихся лепестков в палящем климате культуры позволяет нам лучше видеть сжатую сочность греческих бутонов, чем могли видеть ее они сами. И эти чары распространяются и на все отдельное и мелкое, — и Олимп, Геликон, Темпея, греческие храмы и помимо всякой поэзии поэтически сияют для нас, ибо не стоят перед нашими окнами в самой неприкрашенной действительности; подобно этому мед и млеко и другие слова из языка Аркадии привлекательней как поэтические образы, чем как реальные прообразы. Уже материал греческой поэзии, начиная с истории богов и людей и кончая одеждами и самой мелкой монетой, — для глаз наших словно поэтический алмаз, если даже поэтическая форма еще не придала ему стройный лик и Солнце.

В-третьих, как кажется, смешивают греческий максимум пластического{2} с максимумом поэтического. У телесного облика, у телесной красоты есть границы совершенства — их не раздвинет время: поэтому есть границы у глаза и у фантазии, слагающей внешний облик. Но века все накопляют и накопляют богатства внешнего и внутреннего материала поэзии, и духовная сила крепнет со временем, принуждая материал вступать в свои формы Поэтому возможно, что сказать: «Этот Аполлон — наипрекраснейшая статуя» будет более правильно, чем сказать: «Это стихотворение — самое прекрасное». Живопись{3}, как и поэзия, гораздо более родственна романтической нескончаемости, — уже пейзажи нередко расплываются в такой нескончаемости{4}.

Наконец, давняя ошибка людей, — пока продолжается вечный спектакль времени, они требуют повторения красивых мест (ancora!), как если бы в природе с ее безграничным изобилием могло повторяться что бы то ни было, даже и все самое наихудшее. Народ-двойник — чудо большее, нежели два облака, фантастические очертания которых были бы одинаковы; даже в самой Греции прежнее не могло возродиться. Есть нечто пустое в том, что один народ требует от другого отчета в духовных богатствах и французы спрашивают нас: где же ваши Вольтеры, Руссо, Дидро, Бюффоны? Мы отвечаем: их нет, а где ваши Лессинги, Винкельманы, Гердеры и Гете? Поистине даже у самых жалких авторов не бывает за границей вторящих им мартышек. В целой Англии и в целой Франции, среди всех писателей, сочиняющих романы, нет ни единственного близнеца известного XX (из XX){5}, и, конечно же, это счастье для названных стран.