– А я никогда в жизни не работал, – отозвался Швейк. – Я только на аэроплане летал. У меня все летит вверх. Запрягу быков, наложу воз сена и сразу лечу под облака. Из всего могу самолёт сделать. Я иначе не могу, у меня такая натура, – добавил Швейк.
Крестьянин стал размышлять, колеблясь, не зная, что делать, и вопросительно посмотрел на писаря. Тот зашептал:
– На чай даёшь?
И когда мужик утвердительно кивнул головой, он быстро выбежал за ворота и позвал с улицы городового. Городовой пришёл и без дальних разговоров перетянул всех трех пленных тесаком по спинам:
– Вот тебе очки, вот тебе аэроплан, а вот тебе автомобиль. Черти австрийские, морды германские, не хотите уважить русского человека? Бери их! – закричал он на крестьянина. – Сейчас же их бери, я вас научу слушаться приказов начальства!
– Мне нужно на базар ещё идти, – отговаривался мужик. – Я с арбузами на базаре, и жена там. А с базара заеду за австрийцами. Спасибо тебе, что за леность им всыпал. – И все трое вышли на улицу, оставив пленных одних.
– Огрел он меня здорово, – признался Швейк, почёсываясь спиной о косяк. – Да, они строгие; конечно, строгость должна быть с пленным. Что бы он был за полицейский, если бы не был строгим?
– Вот такому балбесу ничего не стоит человека убить, – волновался Горжин.
– «Хочешь работать? Не будешь? Вот тебе!» Черт возьми, если бы я мог такому полицейскому разбить нос!
– Что будем делать? – спрашивал Марек. Горжин вытер рукой лицо, словно стирал с него паутину. Он вынул из кармана какие-то листки, посмотрел их, сложил снова и сказал:
– Один за всех и все за одного! Да ведь мы все чехи, не правда ли? Молодцы, обедали ли вы? Тут нам ничего не дадут. Попросим бабу, чтобы она нам сварила чаю. Дайте полтину, я сбегаю на базар за колбасой. Хлеб есть? А потом исчезнем по-английски, не попрощавшись.
Через некоторое время он вернулся с огромным чайником и заварил чай. Вытащил из-под блузы кусок колбасы и разрезал её на три части:
– Это будет как бы наш последний ужин перед казнью. И мы удерём, выломав решётки, как Монте-Кристо!
– Ну а теперь ранцы на спину! – сказал неутомимый Горжин, после того как они выпили чаю.
Он переложил вещи из ранца Марека в ранец Швейка и с самым невинным лицом пошёл к писарю в канцелярию. Тот поднял голову от книги:
– Вам куда?
– Куда нам? А вот на базар за хозяином. Он сапоги нам хочет купить, арбузы уже продал. Ранцы на воз положим. Он ещё сюда с нами придёт, – сказал по-русски Горжин.
– Ты проводишь товарищей, а сам придёшь обратно, – приказал писарь Мареку, увидев, что он ничего не несёт.
– А куда мы идём? – спросил Марек у ворот. Горжин, осматриваясь, как хорёк в курятнике, лаконично буркнул:
– Сейчас на базар, а потом на вокзал. Они встретили городового, который только что им всыпал. Он улыбнулся, заметив, с какой поспешностью они идут, и крикнул им:
– До свидания, ребята!
– Лучше я с медведем на Урале встречусь, чем с тобой, скотина, – послал ему вдогонку Горжин.
Когда Марек объявил Швейку, что они намереваются делать, тот радостно заметил:
– Это мы впервые без ангела-хранителя. Мы сейчас как будто бы действительно свободны.
– Вам, господа, куда? – спросил их скучающий на перроне жандарм.
– С нами казак едет, – спокойно ответил Горжин, – нас с работы в лагерь везут. Да задержался он на базаре, а нас послал вперёд.
Он осмотрелся, пошёл на восток от вокзала и, осмотревшись, крикнул:
– Эй, молодец, поскорее поди сюда! Жандарм тебя спрашивает!
– Ну, я ничего, – забурчал тот. – Я только хотел знать, не удираете ли вы, а то австрийской сволочи всюду полно, все с работы бегут.
Он отошёл и стал смотреть на ламповщика, чистившего ламповые стекла.
– Куда мы поедем? – спрашивал Марек.
– Куда глаза глядят, – сердито буркнул Горжин.
– Вы, господа, – проговорил Швейк, – напоминаете мне одного шорника из Панкраца, который в воскресенье после обеда всегда говорил жене: «Ну, я иду из дому. Я пойду, наверное, на Лишку, или к Банзетам, или к „Пяти королям“, или к Паливцу, или в „Чёрный пивовар“. Если что случится, то пошлите за мной в одну из этих пивных». Но за ним не приходилось посылать: его всегда приносили домой напившимся до положения риз; он заранее платил шесть гривен и привешивал себе карточку с адресом, чтобы все знали, куда его нужно доставить. И наконец один раз жена нашла его утопившимся в Ботичи. А сзади на карточке было написано, что он пропил шесть гривен и не мог поэтому добраться пешком до Панкрац.
Вокзал наполнялся публикой. Пришли мужики, солдаты, казаки, бабы, и Горжин, заметив взгляд полицейского, временами на них задерживавшийся, принялся разговаривать с казаком, спрашивавшим его, кто выиграет войну.
– Это трудно сказать. Немец, сукин сын, сильный, и Россия сильная. Немец, черт, хитрый, да и казаки – молодцы, народ храбрый.
Польщённый казак выпятил грудь и застучал в неё кулаками.
– Вот ты дело хорошо понимаешь! О Кузьме Крючкове ты слыхал? Герой из героев! Сам тридцать семь немцев на копьё насадил, из карабина застрелил, саблей рассёк, а у него даже волоса не тронули.
– Он был лысый? – спросил Швейк. Казак, не понимая его, опять стал сопровождать свои слова биением в грудь, показал правую руку с раскрытыми пальцами, похожую на лопату. Затем сжал её в кулак и поднёс к носу Швейка:
– Вот если бы немец захотел на кулачки идти, а то он все на технику, а техника у него большая.
– От твоих кулаков пахнет Ольшанами[5], – скромно заметил Швейк, отводя нос от кулака.
Казак, поняв, что это есть признание его силы, воскликнул на весь вокзал:
– Вот по зубам бы этих германцев!
И в патриотическом восторге он дал но подбородку Горжину так, что свалил его с ног.
– Прости, брат, – сказал затем казак, когда Швейк с Мареком подняли своего товарища на ноги. – Прости меня, я вовсе без всякого гнева, а так, подумал о врагах.
На глазах у него показались слезы. Он вынул из кармана коробку папирос, подал её Горжину и опять стал просить:
– Прости меня, голубчик, не было силы удержаться. Уж больно досадно, что техника у него большая.
И он махнул рукой возле носа Марека с такой силой, что тот едва отскочил.
– Он похож на того Корженика из Нуслей, – решил Швейк, отступая назад перед казаком, намеревающимся также и ему доказать глубину своего огорчения.
– Это Корженик ездил у крестьянина с лошадью и всегда разговаривал с ней. Едет в Прагу и рассказывает ей, что случилось и что ему сказал крестьянин: «Вчера я проиграл в карты два гривенника, выиграл их вор Пасдерник». И – гоп! – сел верхом на лошадь. «Папаша Голомек!» Гоп!.. – и снова сел. А сам – хлоп лошадь кнутом по спине. «Папаша мне утром сказал (а сам хлоп опять кнутом): „Тонда, ты нахлестался вчера, как свинья"“. И опять – хлоп!.. „А моя мама (хлоп!) мне дала только два подзатыльника (хлоп!). Все крестьяне свиньи!“ Хлоп! хлоп! хлоп!
А раз, после престольного праздника, он рассказывал мерину, как однажды в Душниках его выбросили из трактира и полицейский, по свидетельскому показанию одного учителя, составил на него протокол за издевательство над лошадью. А он и говорит в комиссариате: «И зачем же это бы я лошадь истязал? Да ведь я её люблю: я рассказывал ей всю свою жизнь».
Но это ему не помогло, потому что эту лошадь в свидетели не призвали.
На вокзале зазвонил звонок, а за ним влетел и поезд. Горжин сказал Швейку:
– Ну, а теперь не зевай. Иди за казаком в третий класс.
Позвонил второй звонок, а за ним третий, и Горжин, наклоняясь из окна, как только поезд уже тронулся, крикнул городовому:
– Ну, прощай, старик, до свидания! Передавай поклон писарю земской управы!
А Марек, высунув голову из другого окна, стал смотреть на солнце, на убегавшие двумя параллельными линиями рельсы и сказал:
– Мы едем прямо на юг.
5
Кладбище в Праге. (Прим. пер.).